Помощь  -  Правила  -  Контакты

Поиск:
Расширенный поиск
 

Размещено 20:02 10/12/2011
Фаина Раневская: женщина-легенда российского кино

Фаина Раневская была актрисой от Бога. Актрисой, которая запоминалась зрителям по эпизодическим ролям - увы, кино любило ее только в качестве "характерного персонажа". Почему? Тогдашний министр кинематографии Большаков так объяснял причину в официальном, заметьте, письме: "Семитские черты Раневской очень ярко выступают, особенно на крупных планах". Она не сыграла ни одной великой роли мирового репертуара, однако Британская энциклопедия именно ее имя включила в десятку великих актеров 20-го столетия.

Свою сценическую деятельность Раневская начала в 1915 году в Малаховском дачном театре под Москвой. После она играла в Керчи, Ростове-на-Дону, в передвижном "Первом советском театре" в Крыму. Ее первые успехи в профессии связаны с исполнением таких остро характерных ролей, как Шарлотта в "Вишневом саде", Змеюкина в чеховской "Свадьбе", Дунька в "Любови Яровой". С 1931 года Раневская стала актрисой московского Камерного театра, после чего работала также в Центральный театр Красной Армии и в Театре им.Моссовета. В кино Раневская пришла в 38-летнем возрасте, снявшись в "Пышке" у Михаила Ромма. Затем был "Подкидыш", с ним пришла невероятная популярность...

Она прожила очень долгую жизнь - если считать "по головам правителей", то в этот отрезок времени вместятся несколько эпох: Ленин, Сталин, Хрущев, Брежнев: Популярная в народе фраза: "Муля, не нервируй меня" - стала ее проклятием, а эпизодические роли - даже они! - доставались все реже и реже.

Фаина Георгиевна защищалась от реальности как могла - в частности, она во всем старалась увидеть смешное. Именно поэтому она стала для нас, после многочисленных публикаций ее высказываний и афоризмов, одной из самых потрясающих женщин уходящего столетия. Своим ироническим талантом она воспользовалась настолько полно (в отличие от таланта артистического), что даже сейчас мы бездумно повторяем многие ее фразы: Это ли не есть истинное бессмертие?

О Раневской написано многое - биографии от разных авторов, воспоминания ее современников и исследования потомков... Но нигде ярко так не чувствуется ее личность, не видны ее предпочтения, антипатии и отношение к жизни, как в ее собственных высказываниях. Именно для этого, вместо дотошного повторения записок ее биографов и перечисления вех ее жизни, мы просто приводим здесь некоторые из ее шуток, афоризмов и фраз. Прочитав эти строки, вы найдете в них все, о чем говорит и о чем умалчивает официальная литература о Раневской.
Размещено 20:05 10/12/2011
Народ у нас самый даровитый, добрый и совестливый. Но практически
как-то складывается так, что постоянно, процентов на восемьдесят, нас
окружают идиоты, мошенники и жуткие дамы без собачек.

Животных, которых мало, занесли в Красную книгу, а которых много - в Книгу о вкусной и здоровой пище.

Лесбиянство, гомосексуализм, мазохизм, садизм - это не извращения. Извращений, собственно, только два: хоккей на траве и балет на льду.

На голодный желудок русский человек ничего делать и думать не хочет, а на сытый - не может.

Женщины, конечно, умнее. Вы когда-нибудь слышали о женщине, которая бы потеряла голову только от того, что у мужчины красивые ноги?

Если женщина идет с опущенной головой - у нее есть любовник! Если женщина идет с гордо поднятой головой - у нее есть любовник! Если женщина держит голову прямо - у нее есть любовник! И вообще - если у женщины есть голова, то у нее есть любовник!

Эта дама может уже сама выбирать, на кого ей производить впечатление.

Бог создал женщин красивыми, чтобы их могли любить мужчины, и - глупыми, чтобы они могли любить мужчин

О режиссере З.: Перпетум кобеле.

Глядя на прореху в своей юбке: Напора красоты не может сдержать ничто!

Чем я занимаюсь? Симулирую здоровье.

Орфографические ошибки в письме - как клоп на белой блузке.

На вопрос: "Вы заболели, Фаина Георгиевна?" - она привычно отвечала: "Нет, я просто так выгляжу".

Я как старая пальма на вокзале - никому не нужна, а выбросить жалко.

Жизнь моя...Прожила около, все не удавалось. Как рыжий у ковра.

Всю свою жизнь я проплавала в унитазе стилем баттерфляй

Он умрет от расширения фантазии.

Спутник славы - одиночество.

Сказка - это когда женился на лягушке, а она оказалась царевной. А быль - это когда наоборот.

Критикессы - амазонки в климаксе.

Я себя чувствую, но плохо.

Я говорила долго и неубедительно, как будто говорила о дружбе народов.

Если больной очень хочет жить, врачи бессильны.

Склероз нельзя вылечить, но о нем можно забыть.

Пусть это будет маленькая сплетня, которая должна исчезнуть между нами.

Семья заменяет все. Поэтому, прежде чем ее завести, стомит подумать, что тебе важнее: все или семья.

..Тошно от театра. Дачный сортир. Обидно кончать свою жизнь в сортире.

Мне попадаются не лица, а личное оскорбление

Воспоминания — это богатства старости.

Бог мой, как прошмыгнула жизнь, я даже никогда не слышала, как поют соловьи.

Говорят, что этот спектакль не имеет успеха у зрителей? — Ну, это еще мягко сказано, — заметила Раневская. — Я вчера позвонила в кассу, и спросила, когда начало представления. — И что? — Мне ответили: «А когда вам будет удобно?»

Вы знаете, милочка, что такое говно? Так оно по сравнению с моей жизнью — повидло.

Если бы я, уступая просьбам, стала писать о себе, это была бы жалобная книга — «Судьба — шлюха».

Думайте и говорите обо мне, что пожелаете.Где вы видели кошку, которую бы интересовало, что о ней говорят мыши?

Ох уж эти несносные журналисты! Половина лжи, которую они распространяют обо мне, не соответствует действительности.

Жемчуг, который я буду носить в первом акте, должен быть настоящим, — требует капризная молодая актриса. — Все будет настоящим, — успокаивает ее Раневская. — Все: и жемчуг в первом действии, и яд — в последнем.

После спектакля Раневская часто смотрела на цветы, корзину с письмами, открытками и записками, полными восхищения — подношения поклонников ее игры — и печально замечала: — Как много любви, а в аптеку сходить некому.

Паспорт человека — это его несчастье, ибо человеку всегда должно быть восемнадцать, а паспорт лишь напоминает, что ты можешь жить, как восемнадцатилетняя.

Берите пример с меня, сказала как-то Раневской одна солистка
Большого театра. - Я недавно застраховала свой голос на очень крупную
сумму.
- Ну, и что же вы купили на эти деньги?

Почему, Фаина Георгиевна, вы не ставите и свою подпись под этой
пьесой? Вы же ее почти заново за автора переписали!
- А меня это устраивает. Я играю роль яиц: участвую, но не вхожу.

Меня так хорошо принимали, -- рассказывал Раневской вернувшийся с
гастролей артист N. - Я выступал на больших открытых площадках, и публика
непрестанно мне рукоплескала!
- Вам просто повезло, -- заметила Фаина Георгиевна. -- На следующей
неделе выступать было бы намного сложнее.
- Почему?
- Синоптики обещают похолодание, и будет намного меньше комаров.

Ну-с, Фаина Георгиевна, и чем же вам не понравился финал моей
последней пьесы?
- Он находится слишком далеко от начала.

Как-то она сказала:
- Четвертый раз смотрю этот фильм и должна вам сказать, что сегодня
актеры играли как никогда.

Поклонница просит домашний телефон Раневской. Она:
- Дорогая, откуда я его знаю? Я же сама себе никогда не звоню

Раневская говорила начинающему композитору, сочинившему колыбельную:
- Уважаемый, даже колыбельную нужно писать так, чтобы люди не засыпали
от скуки

Сняться в плохом фильме — все равно что плюнуть в вечность.

В доме отдыха на прогулке приятельница проникновенно заявляет:
- Я обожаю природу.
Раневская останавливается, внимательно осматривает ее и говорит:
- И это после того, что она с тобой сделала?
Размещено 20:05 10/12/2011
Раневская обедала как-то у одной дамы, столь экономной, что Фаина
Георгиевна встала из-за стола совершенно голодной. Хозяйка любезно сказала
ей:
- Прошу вас еще как-нибудь прийти ко мне отобедать.
- С удовольствием, - ответила Раневская, - хоть сейчас!

Раневскую о чем-то попросили и добавили:
- Вы ведь добрый человек, вы не откажете.
- Во мне два человека, -- ответила Фаина Георгиевна. -- Добрый не
может отказать, а второй может. Сегодня как раз дежурит второй.

Кем была ваша мать до замужества? - спросил у Раневской настырный
интервьюер.
- У меня не было матери до ее замужества, -- пресекла Фаина Георгиевна
дальнейшие вопросы.

В переполненном автобусе, развозившем артистов после спектакля,
раздался неприличный звук. Раневская наклонилась к уху соседа и шепотом, но
так, чтобы все слышали, выдала:
- Чувствуете, голубчик? У кого-то открылось второе дыхание!

В театре.
- Извините, Фаина Георгиевна, но вы сели на мой веер!
- Что? То-то мне показалось, что снизу дует.

Стареть скучно, но это единственный способ жить долго.

Раневская как-то рассказывала, что согласно результатам исследования,
проведенного среди двух тысяч современных женщин, выяснилось, что двадцать
процентов, т.е. каждая пятая, не носят трусы.
- Помилуйте, Фаина Георгиевна, да где же это могли у нас напечатать?
- Нигде. Данные получены мною лично от продавца в обувном магазине.

Старость — это просто свинство. Я считаю, что это невежество Бога, когда он позволяет доживать до старости. Господи, уже все ушли, а я все живу. Бирман — и та умерла, а уж от нее я этого никак не ожидала. Страшно, когда тебе внутри восемнадцать, когда восхищаешься прекрасной музыкой, стихами, живописью, а тебе уже пора, ты ничего не успела, а только начинаешь жить!

Старость — это время, когда свечи на именинном пироге обходятся дороже самого пирога, а половина мочи идет на анализы.

Оптимизм -- это недостаток информации.

Одиночество как состояние не поддается лечению.
Размещено 20:07 10/12/2011
Родилась 27 августа 1896 года в Таганроге в состоятельной еврейской семье. Мать, Милка Рафаиловна (Заговайлова), - натура несколько экзальтированная, поклонница литературы и искусства. Отец, Герш Хаймович, владелец фабрики сухих красок. Ему принадлежали несколько домов, магазин, склады, пароход "Св. Николай". Он являлся старостой синагоги и основателем приюта для престарелых евреев. Фаина училась в Мариинской женской гимназии, обучалась музыке, пению, иностранным языкам, любила читать.

Увлечение театром у Фаины начинается с 14 лет. В 1913 году, после просмотра пьесы "Вишневый сад" А.П.Чехова на сцене Московского Художественного театра Фаина выбрала себе псевдоним "Раневская", впоследствии - ее официальная фамилия.

Фаина Раневская уже тогда поняла, что ее призвание - театр.

Фаина сдала экстерном экзамены за курс гимназии и стала посещать занятия в частной театральной студии А.Н.Говберга. Участвовала в любительских спектаклях.

Разрыв с семьей произошел, когда Фаина объявила о желании стать профессиональной актрисой. В 1915 году Раневская уехала в Москву поступать в театральную школу, но не поступив ни в одну из лучших школ, устроилась в частную. Из-за отсутствия средств была вынуждена прекратить посещение уроков.

Семья Фельдман после революции эмигрировала, Фаина осталась одна в России. Она работала в Крыму, в Ростове-на-Дону, в Саратове, Баку и других городах.

Обосновалась в Москве в 1931, став актрисой Камерного театра. С 1934 года она начала сниматься в кино. С 1935 по 1939 год работала в Центральном театре Красной Армии,1943 -1949 театр драмы (ныне театр им. Владимира Маяковского). С 1949 по 1955 - актриса академического театра им. Моссовета, 1955-1963 - Московского театра им. А. С. Пушкина. И с 1963 года перешла вновь в академический театр им. Моссовета. Фаина Раневская была отмечена высокими званиями и наградами, дружила со многими выдающимися людьми

Пока были силы - все занимал театр. В последний раз Фаина Григорьевна вышла на сцену в возрасте 86 лет. В 1983 году она ушла из театра, объяснив, что ей "надоело симулировать здоровье". Скончалась Ф.Г.Раневская 19 июля 1984 года, похоронили ее на кладбище Донского монастыря вместе с сестрой Изабеллой.

На доме, где родилась Фаина Георгиевна Фельдман, 29 августа 1986 года была установлена мемориальная доска.
Размещено 20:11 10/12/2011
«Скромность или же сатанинская гордыня?..»

Милый, дорогой Виктор Платонович!

…Книжку (повесть В. Некрасова «В окопах Сталинграда». – Д. Щ.) читала с восторгом, с восхищением и чувством черной зависти. Хотелось бы и мне так писать. Получила грозное предупреждение из издательства. Строчки не могу выдавить.

Пожалуй, единственная болезнь, которой нет у меня, – графомания, а как бы сейчас она мне пригодилась.

(Из письма Ф. Раневской писателю В. Некрасову)

* * *

Пристают, просят писать, писать о себе. Отказываю. Писать о себе плохо – не хочется.

Хорошо – неприлично. Значит, надо молчать.

К тому же я опять стала делать ошибки, а это постыдно. Это как клоп на манишке.

В том, с какой бесцеремонностью ко мне пристают с требованием писать о себе, – есть бессердечие. …Я знаю самое главное, я знаю, что надо отдавать, а не хватать. Так доживаю с этой отдачей.

Если бы уступила просьбам и стала писать о себе – это была бы «жалобная книга».

«Судьба – шлюха».

…Не могу записывать, ни к чему. Противно брать в руки карандаш. Надо писать только одну фразу: «Все проходит». …И к тому же у меня непреодолимое отвращение к процессу писания. «Писанина». Лепет стариковский, омерзительная распущенность, ненавижу мемуары актерские. Кроме книжки П. Л. (Вульф. – Д. Щ. )

* * *

Все бранят меня за то, что я порвала книгу воспоминаний. Почему я так поступила?

Кто-то сказал, кажется, Стендаль: «Если у человека есть сердце, он не хочет, чтобы его жизнь бросалась в глаза». И это решило судьбу книги. Когда она усыпала пол моей комнаты, – листья бумаги валялись обратной стороной, т. е. белым, и было похоже, что это мертвые птицы. «Воспоминания» – невольная сплетня. О себе говорить неудобно (а очень хочется). «Воспоминания» – это от чего? У меня от одиночества смерт–ного.

…Писать должны писатели, а актерам положено играть на театре.

Все ушли… Рядом бродяга, псина, безумно ее полюбила. Думаю, что собаки острее чувствуют, потому что не умеют говорить. Заразила я ее бессонницей и моей звериной тоской. Когда ухожу, она плачет. Беру ее с собой в театр, а потом рвусь к ней. Мне еще никто так не радовался.

…Наверное, зря порвала все, что составило бы книгу, о которой просило ВТО. И аванс надо теперь возвращать 2 т. Бог с ними, с деньгами, соберу, отдам аванс, а почему уничтожила? Скромность или же сатанинская гордыня? Нет, тут что-то другое. …Не хочу обнародовать жизнь мою, трудную, неудавшуюся, несмотря на успех у неандертальцев и даже у грамотных. Я очень хорошо знаю, что талантлива, а что я создала? Пропищала, и только. Кто, кроме моей Павлы Леонтьевны, хотел мне добра в театре? Кто мучился, когда я сидела без работы? Никому я не была нужна. Охлопков, Завадский, Алекс. Дмитр. Попов были снисходительны, Завадский ненавидел. Я бегала из театра в театр, искала, не находила. И это все. Личная жизнь тоже не состоялась. …В театре Завадского заживо гнию.

* * *

Иногда приходит в голову что-то неглупое, но я тут же забываю это неглупое. Умное давно не посещает мои мозги.

…Книга должна быть написана художником или мыслителем. Гений – это талант умершего.

Вот почему порвала мой опус.

…Воспоминания – это богатство старости.
«Воспоминание – невольная сплетня»

Сегодня Л., с которой мы гуляли в Ботаническом саду, шлепая по лужам, сказала: «Я хорошо понимаю то, что вы теперь постоянно вспоминаете детство, эти воспоминания – „грезы старости“.

* * *

Наверное, скоро умру. Мне видится детство все чаще и чаще. Разные события всплывают из недр памяти и волнуют до сердцебиения.

Я вижу двор, узкий и длинный, мощенный булыжником. Во дворе сидит на цепи лохматая собака с густой свалявшейся шерстью, в которой застрял мусор и даже гвозди, – по прозвищу Букет. Букет всегда плачет и гремит цепью. Я люблю его. Я обнимаю его за голову, вижу его добрые, умные глаза, прижимаюсь лицом к морде, шепчу слова любви. От Букета плохо пахнет, но мне это не мешает. В черном небе – белые звезды, от них светло. И мне видно из окна, как со двора волокут нашу лошадь. Кучер говорит, что лошадь подохла от старости и что тащат ее на живодерню.

Я не знаю, что такое живодерня. Мне пять лет.

* * *

…В пять лет была тщеславна, мечтала получить медаль за спасение утопающих…

У дворника на пиджаке медаль, мне очень она нравится, я хочу такую же, но медаль дают за храбрость – объясняет дворник. Мечтаю совершить поступок, достойный медали.

В нашем городе очень любили старика, доброго, веселого, толстого грузина-полицмейстера. Дни и ночи мечтала, чтобы полицмейстер, плавая в море, стал тонуть и чтобы я его вытащила, не дала ему утонуть и за это мне дали медаль, как у нашего дворника.

Теперь медали, ордена держу в коробке, где нацарапала: «Похоронные принадлежности».

* * *

…Испытываю непреодолимое желание повторять все, что делает дворник. Верчу козью ножку и произношу слова, значение которых поняла только взрослой. Изображаю всех, кто попадается на глаза. «Подайте Христа ради», – произношу вслед за нищим; «Сахарная мороженная», – кричу вслед за мороженщиком; «Иду на Афон Богу молиться», – шамкаю беззубым ртом и хожу с палкой скрючившись, а мне 4 года.

Актрисой себя почувствовала в пятилетнем возрасте. Умер маленький братик, я жалела его, день плакала. И все-таки отодвинула занавеску на зеркале – посмотреть, какая я в слезах.

…Я стою в детской на подоконнике и смотрю в окно дома напротив. Нас разделяет узкая улица, и потому мне хорошо видно все, что там происходит.

Там танцуют, смеются, визжат. Это бал в офицерском собрании.

Мне семь лет, я не знаю слов «пошлость» и «мещанство», но мне очень не нравится все, что вижу на втором этаже в окне дома напротив.

Я не буду, когда вырасту, взвизгивать, обмахиваться носовым платком или веером, так хохотать и гримасничать!..

Там чужие, они мне не нравятся, но я смотрю на них с интересом.

Потом офицеры и их дамы уехали, и в доме напротив поселилась учительница географии – толстая важная старуха, у которой я училась, поступив в гимназию. Она ставила мне двойки и выгоняла из класса, презирая меня за невежество в области географии. В ее окно я не смотрела, там не было ничего интересного.

Через много лет, став актрисой, я получила роль акушерки Змеюкиной в чеховской «Свадьбе». Мне очень помогли мои детские впечатления-воспоминания об офицерских балах. Помогли наблюдательность, стремление увидеть в человеке характерное: смешное или жалкое, доброе или злое…

Играть, представлять кого-либо из людей, мне знакомых, я стала лет с пяти и часто бывала наказана за эти показы…

* * *

Ненавидела гувернантку, ненавидела бонну немку. Ночью молила Бога, чтобы, катаясь на коньках, упала и расшибла голову, а потом умерла. Любила читать, читала запоем. Где кого-то обижали, плакала навзрыд, – тогда отнимали книгу и меня ставили в угол.

Училась плохо, арифметика была страшной пыткой. Писать без ошибок так и не научилась. Считать тоже. Наверное, потому всегда, и по сию пору, всегда без денег…

…В семье была нелюбима. Мать обожала, отца боялась и не очень любила.

Учиться я начала, повзрослев. И теперь, в старости, стараюсь узнать больше и больше.

Часто вспоминаю мудреца: «…знаю только то, что ничего не знаю…»

Всегда завидовала таланту: началось это с детства. Приходил в гости к старшей сестре гимназист – читал ей стихи, флиртовал, читал наизусть. Чтение повергало меня в трепет. Гимназист вращал глазами, взвизгивал, рычал тигром, топал ногами, рвал на себе волосы, ломая руки. Стихи назывались «Белое покрывало». Кончалось чтение словами: «…так могла солгать лишь мать». Гимназист зарыдал, я была в экстазе.

Подруга сестры читала стихи: «Увидев почерк мой, Вы, верно, удивитесь, я не писала Вам давно и думаю, Вам это все равно». Подруга сестры тоже и рыдала, и хохотала. И опять мой восторг, и зависть, и горе – почему у меня ничего не выходило, когда я пыталась им подражать. Значит, я не могу стать актрисой?

Теперь, к концу моей жизни, я не выношу актеров «игральщиков». Не выношу органически, до физического отвращения – меня тошнит от партнера, «играющего роль», а не живущего тем, что ему надлежит делать в силу обстоятельств. Сейчас мучаюсь от партнера, который «представляет» всегда одинаково, как запись на пластинке. Если актер не импровизирует – ремесло, мерзкое ремесло!

* * *

В городе, где я родилась, было множество меломанов. Знакомые мне присяжные поверенные собирались друг у друга, чтобы играть квартеты великих классиков. Однажды в специальный концертный зал пригласили Скрябина. У рояля стояла большая лира из цветов. Скрябин, выйдя, улыбнулся цветам. Лицо его было обычным, заурядным, пока он не стал играть. И тогда я услыхала и увидела перед собой гения.

Наверное, его концерт втянул, втолкнул мою душу в музыку. И стала она страстью моей долгой жизни.
Размещено 20:12 10/12/2011
Несчастной я стала в шесть лет. Гувернантка повела в приезжий «зверинец». В маленькой комнате в клетке сидела худая лисица с человечьими глазами. Рядом на столе стояло корыто, в нем плавали два крошечных дельфина. Вошли пьяные, шумные оборванцы и стали тыкать в дельфиний глаз, из которого брызнула кровь.

Сейчас мне 76 лет. Все 70 лет я этим мучаюсь.

72 год, лето

* * *

Говорят, любовь приходит с молоком матери. У меня любовь пришла со «слезами матери».

На даче под Таганрогом, утро, очень жарко, трещат цикады, душно пахнут цветы в палисаднике, я уложила кукол спать и прыгаю через веревочку. Я счастлива, не надо готовить уроки, не надо играть гаммы – я обрезала палец. К дому подъехала двуколка, из города приехал приказчик, привез почту, привез много свертков, много вкусности. Я счастливая, я очень счастлива.

«Почему?» – вскрикнула мама. Я бегу в дом, через спущенные жалюзи в спальне полоска света, она блестит золотом, мама уронила голову на ручку кресла, она плачет – я мучительно крепко люблю мать, я спрашиваю, почему она плачет…

Я пугаюсь и тоже плачу.

На коленях матери газета: «…вчера в Баденвейлере скончался А. П. Чехов». В газете – фотография человека с добрым лицом. Бегу искать книгу А. П. Чехова. Нахожу, начинаю читать. Мне попалась «Скучная история». Я схватила книгу, побежала в сад, прочитала всю. Закрыла книжку. И на этом кончилось мое детство.

Я поняла все об одиночестве человека.

Это отравило мое детство.

…Мама знала многих, с кем он был знаком, у кого бывал. Я бегала к домику, где он родился, и читала там книги, сидя в саду.

* * *

Прошло несколько лет, и я опять услыхала страшный крик матери, она кричала: «Как же теперь жить? Его уже нет. Все кончилось, все ушло, ушла совесть…»

Она убивалась, слегла, долго болела. Любовь к Толстому во мне и моя, и моей матери. Любовь и мучительная жалость и к нему, и к С. А. Только ее жаль иначе как-то. К ней нет ненависти. А вот к Н. Н. Пушкиной… ненавижу ее люто, неистово.

Загадка для меня, как мог ОН полюбить так дуру набитую, куколку, пустяк…

* * *

Учительница подарила медальон, на нем было написано: «Лень – мать всех пороков».

С гордостью носила медальон.

* * *

В театре в нашем городке гастролировали и прославленные артисты. И теперь еще я слышу голос и вижу глаза Павла Самойлова в «Привидениях» Ибсена: «Мама, дай мне солнца…» Помню, я рыдала…

Театр был небольшой, любовно построенный с помощью меценатов города. Первое впечатление от оперы было страшным. Я холодела от ужаса, когда кого-нибудь убивали и при этом пели. Я громко кричала и требовала, чтобы меня увезли в оперу, где не поют. Кажется, напугавшее меня зрелище называлось «Аскольдова могила». А когда убиенные выходили раскланиваться и при этом улыбались, я чувствовала себя обманутой и еще больше возненавидела оперу.

* * *

«Петрушка» – потрясение № 1. Каким-то образом среди игрушек оказались персонажи «Петрушки» – городовой, цыган, дворник и еще какие-то куклы. Я переиграла все роли, говорила, меняя голос, городовой имел не–описуемый успех. Была и ширма, и лесенка, на которую становилась. Сладость славы переживала за ширмой. С достоинством выходила раскланиваться.

Как могло случиться, что в детстве я увидела цветной фильм, возможно, изображали сцену из «Ромео и Джульетты». Мне было 12. По лестнице взбирался на балкон юноша неописуемо красивый, потом появилась девушка неописуемо красивая, они поцеловались, от восхищения я плакала, это было потрясение № 2.

…Фильм был в красках (вероятно, раскрашенный вручную, как позднее флаг в «Броненосце „Потемкине“. – Д. Щ. ). Мне лет 12. Я в экстазе, хорошо помню мое волнение. Схватила копилку в виде большой свиньи, набитую мелкими деньгами (плата за рыбий жир).

Свинью разбиваю. Я в неистовстве – мне надо совершить что-то большое, необычное.

По полу запрыгали монеты, которые я отдала соседским детям: «Берите, берите, мне ничего не нужно…»

И сейчас мне тоже ничего не нужно – мне 80.

Даже духи из Парижа, мне их прислали – подарки друзей. Теперь перебираю в уме, кому бы их подарить…

Экстазов давно не испытываю.

Жизнь кончена, а я так и не узнала, что к чему.

* * *

Много я получала приглашений на свидания. Первое, в ранней молодости, было неудачным. Гимназист поразил меня фуражкой, где над козырьком был великолепный герб гимназии, а тулья по бокам была опущена и лежала на ушах. Это великолепие сводило меня с ума.

Придя на свидание, я застала на указанном месте девочку, которая попросила меня удалиться, так как я уселась на скамью, где у нее свидание. Вскоре появился и герой, нисколько не смутившийся при виде нас обеих. Герой сел между нами и стал насвистывать. А соперница требовала, чтобы я немедленно удалилась. На что я резонно отвечала: «На этом месте мне назначено свидание, и я никуда не уйду».

Соперница заявила, что не сдвинется с места. Я сделала такое же заявление. Каждая из нас долго отстаивала свои права. Потом герой и соперница пошептались. После чего соперница подняла с земли несколько увесистых камней и стала в меня их кидать. Я заплакала и покинула поле боя…

О моем первом свидании я рассказала Маршаку, он смеялся: ему понравилось то, что, вернувшись все-таки на поле боя, я сказала: «Вот увидите, вас накажет Бог!» И ушла, полная достоинства.
«Боже мой, как я стара – я еще помню порядочных людей…»

Хорошо бы иметь карандаш – хороший, может быть, тогда бы стала записывать все, что вспоминается теперь под конец.

* * *

В театральную школу принята не была – по неспособности.

Восхитительная Гельцер (в свите ее поклонниц я, конечно, состояла) устроила меня на выходные роли в летний малаховский театр, где ее ближайшая приятельница – Нелидова – вместе с Маршевой – обе прелестные актрисы – держали антрепризу.

Представляя меня антрепризе театра, Екатерина Васильевна сказала: «Знакомьтесь, это моя закадычная подруга Фанни из перефилии».

Это был дачный театр, в подмосковном поселке Малаховка в 25 километрах от центра Москвы, не доезжая теперешнего аэропорта Быково – пыльные, пахнущие сосной тропинки, зеленые палисадники, за которыми теснятся деревянные и кирпичные дачи. Этот театр в старом парке существует и сейчас. «Памятник культуры Серебряного века» – начертано на черной мемориальной доске. Тогда, в 1915 году, на его сцене шли пьесы лучших драматургов того времени, ставили спектакли известные режиссеры. На премьеру сюда поездом съезжалась театральная московская публика – несколько вагонов тянул паровичок «кукушка». Многие приезжали в нарядных экипажах.

* * *

Гельцер была чудо, она была гений. Она так любила живопись, так понимала ее. Ездила в Париж, покупала русские картины. Меня привела к себе: «Кто здесь в толпе (у подъезда театра) самый замерзший? Вот эта девочка самая замерз–шая…»

…Так и не написала о великолепной и неповторимой Гельцер. Она мне говорила: «Вы – моя закадычная подруга». По ночам будила телефонным звонком, спрашивала, «сколько лет Евгению Онегину», или просила объяснить, что такое формализм. И при этом она была умна необыкновенно, а все вопросы в ночное время и многое из того, что она изрекала, и что заставляло меня смеяться над ее наивностью, и даже чему-то детскому, очевидно, присуще гению.

…Уморительно-смешная была ее манера говорить.

«Я одному господину хочу поставить точки над „i“. Я спросила, что это значит? „Ударить по лицу Москвина за Тарасову“.

«Книппер – ролистка, она играет роли. Ей опасно доверять».

«Наша компания, это даже не компания, это банда».

«По женской линии у меня фэномэнальная неудача».

«Кто у меня бывает из авиации, из железнодорожников! Я бы, например, с удовольствием влюбилась бы в астронома…Можете ли вы мне сказать, Фанни, что вы были влюблены в звездочета или архитектора, который создал Василия Блаженного?.. Какая вы фэномэнально молодая, как вам фэномэнально везет!»

«Когда я узнала, что вы заняли артистическую линию, я была очень горда, что вы моя подруга».

Гельцер неповторима и в жизни, и на сцене. Я обожала ее. Видела все, что она танцевала. Такого темперамента не было ни у одной другой балерины. Гельцер – чудо!

…Детишки ее – племяши Федя и Володя – два мальчика в матросских костюмах и больших круглых шляпах, рыженькие, степенные и озорные – дети Москвина и ее сестры, жены Ивана Михайловича. Екатерина Васильевна закармливала их сластями и читала наставления, повторяя: «Вы меня немножко понимаете?» Дети ничего не понимали, но шаркали ножкой.

…Рылась в своем старом бюваре, нашла свои короткие записи о том, что говорила мне моя чудо Екатерина Гельцер… Помню, сообщила, что ей безумно нравится один господин и что он «древнеримский еврей». Слушая ее, я хохотала, она не обижалась. Была она ко мне доброй, очень ласковой. Трагически одинокая, она относилась ко мне с нежностью матери. Любила вспоминать: «Моя первая-первая периферия – Калуга… Знаете, я мечтаю сыграть немую трагическую роль. Представьте себе: вы моя мать, у вас две дочери, одна немая, поэтому ей все доверяют, но она жестами и мимикой выдает врагов. Вы поняли меня, и мы обе танцуем Победу!» Я говорю: «Екатерина Васильевна, я не умею танцевать». «Тогда я буду танцевать Победу, а вы будете рядом бегать!..»

* * *

В те далекие времена в летнем театре Малаховки гастролировали великая Ольга Осиповна Садовская, Петипа (его отец – Мариус Петипа), Радин и еще много неповторимых. Среди них был и Певцов.

Помню хорошо прелестную актрису необыкновенного очарования, молоденькую Елену Митрофановну Шатрову.

Помню летний солнечный день, садовую скамейку подле театра, на которой дремала старушка. Помню, кто-то, здороваясь с нею, сказал: «Здравствуйте, наша дорогая Ольга Осиповна». Тогда я поняла, что сижу рядом с Садовской. Вскочила как ошпаренная. А Садовская спросила: «Что это с вами? Почему вы прыгаете?» Я, заикаясь, что со мной бывает при сильном волнении, сказала, что прыгаю от счастья, от того, что сидела рядом с Садовской, а сейчас побегу хвастать подругам. О. О. засмеялась, сказала: «Успеете еще, сидите смирно и больше не прыгайте».

Я заявила, что сидеть рядом с ней не могу, а вот постоять прошу разрешения!

«Смешная какая барышня. Чем вы занимаетесь?» – взяла меня за руку и посадила рядом. «О. О., дайте мне опомниться от того, что сижу рядом с Вами, а потом скажу, что хочу быть актрисой, а сейчас в этом театре на выходах…»

А она все смеялась. Потом спросила, где я училась. Я созналась, что в театральную школу меня не приняли, потому что я неталантливая и некрасивая.

По сей день горжусь тем, что насмешила Садовскую.

…К сожалению, у меня не сохранилось за давностью лет ни каких-то документов, ни афиш, ни программ, ни фотографий. Сохранились лишь воспоминания, такие праздничные, такие радостные, вызванные тем, что в малаховском театре удалось увидеть великих актеров того времени… До сих пор, по прошествии 60 лет, вспоминаю Садовскую… Она осталась у меня в памяти как явление неповторимое, помню ее интонации, голос, помню ее движения.

Недавно прочитала в газете о том, что пароходу было присвоено имя Садовской. Взволновалась и обрадовалась тому, что великий актер не умирает дважды.

* * *

1915 год, дачный театр в Малаховке, где играли великие артисты Ольга Садовская, Илларион Певцов, на спектакле которого я упала в обморок. Меня устроила в театр балерина Екатерина Васильевна Гельцер. Она вводила меня в литературный салон. Помню Осипа Мандель–штама, он вошел очень элегантный, в котелке и, как гимназист, кушал пирожные, целую тарелку. Поклонился и ушел, предоставив возможность расплатиться за него Екатерине Васильевне Гельцер, с которой не был знаком. Мы хохотали после его ухода. Уходил торжественно подняв голову и задрав маленький нос. Все это было неожиданно, подсел он к нашему столику без приглашения. Это было очень смешно. Я тогда же подумала, что он гениальная личность. Когда же я узнала его стихи – поняла, что не ошиблась.

Помню Веру Холодную. Она была сказочно красивая, и глаза невероятного бирюзового цвета…

В одном обществе, куда Гельцер взяла меня с собой, мне выпало счастье – я познакомилась с Мариной Цветаевой. Марина, челка. Марина звала меня своим парикмахером – я ее подстригала.

* * *

…Я помню еще: шиншилла – мех редкостной мягкости – нежно-серый, помню, как Шаляпин вышел петь в опере Серова «Вражья сила», долго смотрел в зрительный зал, а потом ушел к себе в гримерную, не мог забыть вечера, когда встал на колени перед царской ложей, великий Шаляпин – Бог Шаляпин не вынес травли. Я помню, как вбежал на сцену админист–ратор со словами: «По внезапной болезни Федора Ивановича спектакль не состоится, деньги за купленные билеты можно получить тогда-то».

Я сидела в первом ряду в театре Зимина, где гастролировал Шаляпин, я видела движение его губ «не могу» – Шаляпин не мог петь от волнения, подавленности, смятения.

* * *

…Гельцер ввела меня в круг ее друзей, брала с собой на спектакли во МХАТ, откуда было принято ездить к Балиеву в «Летучую мышь». Возила меня в Стельну и к Яру, где мы наслаждались пением настоящих цыган.

Гельцер показала мне Москву тех лет.

Это были «Мои университеты».

* * *

Первым учителем был Художественный театр. В те годы Первой мировой войны жила я в Москве и смотрела по нескольку раз все спектакли, шедшие в то время, Станиславского в Крутицком вижу, и буду видеть перед собой до конца дней. Это было непостижимое что-то. Вижу его руки, спину, вижу глаза чудные – это преследует меня несколько десятилетий. Не забыть Массалитинова, Леонидова, Качалова, не забыть ничего… Впервые в Художественном театре смотрю «Вишневый сад». Станиславский – Гаев, Лопахин – Массалитинов, Аня – молоденькая прелестная Жданова, Книппер – Раневская, Шарлотта?.. Фирс?.. Очнулась, когда капельдинер сказал: «Барышня, пора уходить!» Я ответила: «Куда же я теперь пойду?»

* * *

В далекие годы моей молодости я работала актрисой драматического театра в Крыму. Помню, кто-то из моих коллег советовал послушать певицу, концерт которой должен был состояться в ближайшие дни. Мой коллега говорил о певице восторженно, и это заставило меня срочно запастись билетом… Фамилии ее я еще не знала. И по сей день помню волнение, охватившее меня, когда я впервые услышала исполнение песен Ирмой Петровной Яунзем. Это поистине было явлением неповторимым. Много за мою долгую жизнь я видела и испытала прекрасного, и одним из этих прекрасных чувств, вызванных великим исполнением, была И. П. Я. Как я благодарна ей за эту радость.

* * *

…Просят писать о Полевицкой.

Я видела больших прекрасных актрис, но Полевицкая была чудо неповторимое. Сила ее таланта была такова, что и теперь, через десятки лет, вспоминая ее, испытываю чувство восторга и величайшей нежности и благодарности ей за счастье встречи с ней на сцене. Мне повезло и в том, что я была знакома с ней, и слушала все, о чем она говорила, завороженная ее вдохновением, умом, ее изяществом…

* * *

Очень хорошо помню, каким потрясением для меня была встреча с великим трагическим актером Певцовым. В качестве статистки мне удалось устроиться в малаховский театр на бессловесные роли.

Помню Певцова в пьесе «Вера Мирцева».

В этой пьесе героиня застрелила изменившего ей возлюбленного, а подозрение пало на друга убитого, которого играл Певцов. И сейчас, по прошествии более шестидесяти лет, я вижу лицо Певцова, залитое слезами, слышу срывающийся голос, которым он умоляет снять с него подозрение в убийстве, потому что убитый был ему добрым и единственным другом. И вот даже сейчас, говоря об этом, я испытываю волнение, потому что Певцов не играл, он не умел играть. Он жил, терзался муками утраты дорогого ему человека. Гейне сказал, что актер умирает дважды. Нет. Это не совсем верно, если прошли десятилетия, а Певцов стоит у меня перед глазами и живет в сердце моем…

…Он был моим первым учителем, любил нас, молодых. После спектакля обычно звал нас с собой гулять, возвращались мы на рассвете…

…Он учил нас любить природу. Он внушал нам, что настоящий артист обязан быть образованным человеком. Должен знать лучшие книги мировой литературы, живопись, музыку.

Я в точности помню его слова, обращенные к молодым актерам: «Друзья мои, милые юноши, в свободное время путешествуйте, а в кармане у вас должна быть только зубная щетка. Смотрите, наблюдайте, учитесь».

Он убивал в нас все обывательское, мещан–ское. Он повторял: «Не обзаводитесь вещами, бегайте от вещей». Ненавидел стяжательство, жадность, пошлость. Его заветами я прожила долгую жизнь. И по сей день помню многое из того, что он нам говорил.

Размещено 20:13 10/12/2011
Милый, дорогой Илларион Николаевич Певцов… Я любила и люблю вас. И приходят на ум чеховские слова: «Какое наслаждение – уважать людей».

Было в Певцове что-то пленительно-детское. Нисколько не актерски, а совсем по-детски взяв меня за руку и отведя в сторону от актеров, сидевших на скамейке в парке Малаховки, И. Н. стал мне говорить о том, как его хвалил врач-психиатр за верное решение образа… У актера меньшего масштаба это выглядело бы иначе. У великого трагического артиста Певцова похвала врача была самой дорогой для него оценкой его работы. Через шесть десятилетий я вспоминаю его и испытываю волнение, близкое тому, которое испытала, когда видела его в этой роли. А ведь он уже был знаменит в те годы, а я ничего собой не представляла, была статисткой, влюбленной в его творчество.

…Мне посчастливилось видеть его и в пьесе Леонида Андреева «Тот, кто получает пощечины». И в этой роли я буду видеть его до конца моих дней.

Помню, когда я узнала, что должна буду участвовать в этом спектакле, я, очень волнуясь и робея, подошла к нему и попросила дать мне совет, что делать на сцене, если у меня в роли нет ни одного слова. «А ты крепко люби меня, и все, что со мной происходит, должно тебя волновать, тревожить».

И я любила его так крепко, как он попросил.

И когда спектакль был кончен, я громко плакала, мучаясь его судьбой, и никакие утешения моих подружек не могли меня успокоить. Тогда побежали к Певцову за советом. Добрый Певцов пришел в гримерную и спросил меня:

– Что с тобой?

– Я так любила, я так любила вас весь вечер, – выдохнула я рыдая…

– Милые барышни, вспомните меня потом – она будет настоящей актрисой…

* * *

Первый сезон в Крыму, я играю в пьесе Сумбатова Прелестницу, соблазняющую юного красавца. Действие происходит в горах Кавказа.

Я стою на горе и говорю противно-нежным голосом: «Шаги мои легче пуха, я умею скользить, как змея…» После этих слов мне удалось свалить декорацию, изображавшую гору, и больно ушибить партнера. В публике смех, партнер, стеная, угрожает оторвать мне голову. Придя домой, я дала себе слово уйти со сцены.

* * *

…Белую лисицу, ставшую грязной, я самостоятельно выкрасила в чернилах. Высушив, решила украсить ею туалет, набросив лису на шею. Платье на мне было розовое с претензией на элегантность. Когда я начала кокетливо беседовать с партнером в комедии «Глухонемой» (партнером моим был актер Ечменев), он, увидев черную шею, чуть не потерял сознание. Лисица на мне непрестанно линяла. Публика веселилась при виде моей черной шеи, а с премьершей театра, сидевшей в ложе, бывшим моим педагогом, случилось нечто вроде истерики… (это была П. Л. Вульф). И это был второй повод для меня уйти со сцены.

* * *

Керчь. Один сезон. Старик ходил во всякую погоду в калошах, перевязав их веревкой, я спросила, почему он в калошах в такую жару. Старик объяснил, что как вегетарианец он не носит кожи. Через несколько дней я увидела его в тех же калошах, пожирающим ливерную колбасу. Это был нищий, умевший читать и потому ушедший на сцену. Играл он амплуа «благородных отцов».

* * *

Я просила Вульф помочь мне устроиться в театр на выходные роли. Она предложила мне взять отрывок из пьесы «Роман», которая в то время нравилась публике и премьершам всех театров; я видела в этом спектакле великолепную Марию Федоровну Андрееву, игравшую героиню пьесы. Павла Леонтьевна сказала, что ее не захватил сюжет пьесы и она отказалась в ней играть: роль в пьесе была очень выигрышной, но не во вкусе актрисы чеховского или ибсеновского репертуара. Я испугалась трудности роли итальян–ской певицы Маргариты Кавалини, говорившей с итальянским акцентом, а после того, как увидела в этой роли Андрееву, стала отказываться, но Вульф настояла на том, чтобы я выбрала одну из сцен пьесы и явилась к ней, чтобы показать мою работу.

Со страхом сыграла ей монолог из роли, стараясь копировать Андрееву. Послушав меня и видя мое волнение, Павла Леонтьевна сказала: «Мне думается, вы способная, я буду с вами заниматься». Она работала со мной над этой ролью и устроила меня в театр, где я дебютировала в этой роли. С тех пор я стала ее ученицей.

* * *

…Крым. Сезон в крымском городском театре. Голод. «Военный коммунизм». Гражданская война. Власти менялись буквально поминутно. Было много такого страшного, чего нельзя забыть до смертного часа и о чем писать не хочется. А если не сказать всего, значит, не сказать ничего. Потому и порвала книгу.

* * *

«Дама в Москве: по-французски из далекого детства запомнила 10 фраз и произносила их грассируя, в нос и с шиком!»

«Дама в Таганроге: „Меня обидел Габриель Д’Аннунцио – совершенно неправильно описывает поцелуй“.

«Старуха еврейка ласкает маленькую внучку: „Красавица, святая угодница, крупчатка первый сорт!“

* * *

…При мне били шулера, человека в сером котелке, которого называли Митька. Шулер смирно сидел – толстый, огромный, не сопротивлялся, когда его били по шее бронзовым подсвечником. Карты при свечах, игра в девятку.

* * *

…Почему вспомнилось?

В Крыму, когда менялись власти почти еже–дневно, с мешком на плечах появился знакомый член Государственной думы Радаков. Сказал, что продал имение и что деньги в мешке, но они уже не годны ни на что, кроме как на растопку.

…«Эх, яблочко, куда ты котишься, на „Алмаз“ (пароход) попадешь – не воротишься! Эх, яблочко, вода кольцами, будешь рыбку кормить…» в двух вариантах – «добровольцами» или же «комсомольцами», часто менялись власти.

«Откройте именем закона!» – «Именем закона ворота не открываются», – ответил хозяин; тогда ворота били прикладами.

«40 тысяч» – так мальчишки дразнили немолодую невесту с капиталом в 40 тысяч, ищущую жениха, – за ней бежали дети с криком: «40 тысяч!»

Дама на улице, пожилая, красивая, кричала в голос: «Господа, поставьте мне клистир!» В Крыму в те годы был ад.

Шла в театр, стараясь не наступить на умерших от голода.

Жили в монастырской келье, сам монастырь опустел, вымер – от тифа, от голода, от холеры.

Сейчас нет в живых никого, с кем тогда в Крыму мучились голодом, холодом, при коптилке.

…Почему-то вспоминается теперь, по прошествии более шестидесяти лет, спектакль – утренник для детей. Название пьесы забыла. Помню только, что героем пьесы был сам Колумб, которого изображал председатель месткома актер Васяткин. Я же изображала девицу, которую похищали пираты. В то время как они тащили меня на руках, я зацепилась за гвоздь на декорации, изображавшей морские волны. На этом гвозде повис мой парик с длинными косами.

Косы поплыли по волнам. Я начала неистово хохотать, а мои похитители, увидев повисший на гвозде парик, уронили меня на пол. Несмотря на боль от ушиба, я продолжала хохотать. А потом услышала гневный голос Колумба – председателя месткома: «Штраф захотели, мерзавцы?» Похитители, испугавшись штрафа, свирепо уволокли меня за кулисы, где я горько плакала, испытав чувство стыда перед зрителями. Помню, что на доске приказов и объявлений висел выговор мне, с предупреждением.

Такое не забывается, как и многие-многие другие неудачи моей долгой творческой жизни.

* * *

Приглашение на свидание: «Артистке в зеленой кофточке», указание места свидания и угроза: «Попробуй только не прийтить». Подпись. Печать. Сожалею, что не сохранила документа, – не так много я получала приглашений на свидание.

* * *

Совсем молодой играла Сашу в «Живом трупе», а потом Машу, но точно какую играла раньше – не помню. Смущало меня то, что Саша говорит Феде Протасову: «Я восхищаюсь перед тобой». Это «перед тобой» мне даже было трудно произносить, почему «перед», а не просто «тобой» – только теперь, через 50 лет, вспоминая это, поняла, что Толстой не мог сказать иначе от лица светской барышни и что «я восхищаюсь тобой» было бы тривиально от лица Толстого.

Федю играл актер грубой души, неумный, злой человек, вскорости он попал в Малый театр, и там он был своим, мы же в нашей провинции звали его Малюта Скуратов – Скуратов была его фамилия или псевдоним. Он всегда на кого-то сердился и кричал «бить палкой по голове», а после того, как сыграл Павла Первого, уже кричал «шпицрутенов ему». Это относилось к парикмахеру, портному, бутафору и прочим нашим товарищам, техническому персоналу.

* * *

В самые суровые, голодные годы «военного коммунизма» в числе нескольких других актеров меня пригласила слушать пьесу к себе домой какая-то дама. Шатаясь от голода, в надежде на возможность выпить сладкого чая в гостях, я притащилась слушать пьесу.

Странно было видеть в ту пору толстенькую, кругленькую женщину, которая объявила, что после чтения пьесы будет чай с пирогом.

Пьеса оказалась в пяти актах. В ней говорилось о Христе, который ребенком гулял в Гефсиманском саду.

В комнате пахло печеным хлебом, это сводило с ума. Я люто ненавидела авторшу, которая очень подробно, с длинными ремарками описывала времяпрепровождение младенца Христа.

Толстая авторша во время чтения рыдала и пила валерьянку. А мы все, не дожидаясь конца чтения, просили сделать перерыв в надежде, что в перерыве угостят пирогом.

Не дослушав пьесу, мы рванули туда, где пахло печеным хлебом. Дама продолжала рыдать и сморкаться во время чаепития.

Впоследствии это дало мне повод сыграть рыдающую сочинительницу в инсценировке рассказа Чехова «Драма».

Пирог оказался с морковью. Это самая неподходящая начинка для пирога.

Было обидно.

Хотелось плакать.

…Не подумайте, что я тогда исповедовала революционные убеждения. Боже упаси. Просто я была из тех восторженных девиц, которые на вечерах с побледневшими лицами декламировали горьковского «Буревестника», и любила повторять слова нашего земляка Чехова, что наступит время, когда придет иная жизнь, красивая, и люди в ней тоже будут красивыми. И тогда мы думали, что эта красивая жизнь наступит уже завтра…

Господи, мать рыдает, я рыдаю, мучительно больно, страшно, но своего решения я изменить не могла, и я тогда была страшно самолюбива и упряма. Неспроста спустя много лет Завадский сказал однажды, что я упряма, как телеграфный столб. Но тогда мое решение оказалось правильным. И вот моя самостоятельная жизнь началась… Я осталась одна и, как вскоре выяснилось, без средств к существованию.

(Ардаматский В. Разговор с Раневской // Театр. 1980. № 6)

* * *

Благодарю судьбу за Анну Ахматову. За Макса Волошина, который не дал мне умереть с голоду. За дивного старика – композитора Спендиарова. Старик этот был такой восхитительный, трогательный.

Мы повстречались в Феодосии, где я работала в театре. Шла Гражданская война. Было голодно. До сих пор помню запах рыбы, которую жарила на сковородке хозяйка театра, прямо за кулисами, во время спектакля. «Как вам не стыдно беспокоить человека на смертном одре?!» – стонал директор, когда к нему приходили актеры за жалованьем.

И вот Спендиаров приехал в Крым. Ему дали мой адрес. Он постучал в дверь. Я не знала его в лицо, сказал: «Я Спендиаров. Я приехал устраивать концерт – семья голодает». «Чем я могу помочь?»

А уже подходили белые. И по городу мелькали листовки черносотенцев: «Бей жидов, спасай Россию».

Был концерт. Сидели три человека. Бесстрашные. Павла Леонтьевна Вульф, моя учительница. Ее приятельница. И я. Он пришел после концерта. Сияющий! Сказал: «Я так счастлив! Какая была первая скрипка, как он играл хорошо!»

По молодости и глупости я сказала: «Но ведь сборов нет». Он: «У меня еще есть золотые часы с цепочкой. Помогите продать, чтобы заплатить музыкантам».

Опять побежала к комиссару. Тот озабочен.

Я уже видела, что он укладывается. «Сбора не было, товарищ комиссар. Старичок уезжает ни с чем». – «Дать пуд муки, пуд крупы».

…Я написала обо всем этом дочери Спендиарова, когда она собирала материал для книги об отце в серию «Жизнь замечательных людей». Она ответила: «Все, что вы достали папе, у него в поезде украли».

* * *

Вспомнилась встреча с Максимилианом Волошиным, о котором я читала в газете, где говорилось, что прошло сто лет со дня его рождения.

Было это в Крыму, в голодные трудные годы времен Гражданской войны и «военного коммунизма».

Мне везло на людей в долгой моей жизни редкостно добрых, редкостно талантливых. Иных из них уже нет со мной. Сейчас моя жизнь – воспоминания об ушедших.

Все эти дни вспоминала Макса Волошина с его чудесной детской и какой-то извиняющейся улыбкой. Сколько в этом человеке было неповторимой прелести!

В те годы я уже была актрисой, жила в семье приютившей меня учительницы моей и друга, прекрасной актрисы и человека Павлы Леонтьевны Вульф. Я не уверена в том, что все мы выжили бы (а было нас четверо), если бы о нас не заботился Макс Волошин.

С утра он появлялся с рюкзаком за спиной.

В рюкзаке находились завернутые в газету маленькие рыбешки, называемые камсой. Был там и хлеб, если это месиво можно было назвать хлебом. Была и бутылочка с касторовым маслом, с трудом раздобытая им в аптеке. Рыбешек жарили в касторке. Это издавало такой страшный запах, что я, теряя сознание от голода, все же бежала от этих касторовых рыбок в соседний двор. Помню, как он огорчался этим. И искал новые возможности меня покормить.

…С того времени прошло более полувека.

Не могу не думать о Волошине, когда он был привлечен к работе в художественном совете симферопольского театра. Он порекомендовал нам пьесу «Изнанка жизни». И вот мы, актеры, голодные и холодные, так как театр в зимние месяцы не отапливался, жили в атмосфере искусства с такой великой радостью, что все трудности отступали.

…18, 19, 20, 21 год – Крым – голод, тиф, холера, власти меняются, террор: играли в Симферополе, Евпатории, Севастополе, зимой театр не отапливался, по дороге в театр на улице опухшие, умирающие, умершие, посреди улицы лошадь убитая, зловоние, а из магазина разграбленного пахнет духами, искали спирт, в разбитые окна видны разбитые бутылки одеколона и флаконы духов, пол залит духами. Иду в театр, держусь за стены домов, ноги ватные, мучает голод. В театре митинг, выступает Землячка; видела, как бежали белые, почему-то на возах и пролетках торчали среди тюков граммофон, трубы, женщины кричали, дети кричали, мальчики юнкера пели: «Ой, ой, ой, мальчики, ой, ой, ой, бедные, погибло все и навсегда!» Прохожие плакали. Потом опять были красные и опять белые. Покамест не был взят Перекоп.

Бывший дворянский театр, в котором мы работали, был переименован в «Первый советский театр в Крыму».

* * *

(О Волошине) Среди худущих, изголодавшихся его толстое тело потрясало граждан, а было у него, видимо, что-то вроде слоновой болезни. Я не встречала человека его знаний, его ума, какой-то нездешней доброты. Улыбка у него была какая-то виноватая, всегда хотелось ему кому-то помочь. В этом полном теле было неж–нейшее сердце, добрейшая душа.

Однажды, когда Волошин был у нас, началась стрельба. Оружейная и пулеметная. Мы с Павлой Леонтьевной упросили его не уходить, остаться у нас. Уступили ему комнату. Утром он принес нам эти стихи – «Красная пасха».

КРАСНАЯ ПАСХА

Зимою вдоль дорог валялись трупы
Людей и лошадей. И стаи псов
Въедались им в живот и рвали мясо.
Восточный ветер выл в разбитых окнах.
А по ночам стучали пулеметы,
Свистя, как бич, по мясу обнаженных
Закоченелых тел. Весна пришла
Зловещая, голодная, больная.
Из сжатых чресл рождались недоноски
Безрукие, безглазые… Не грязь,
А сукровица поползла по скатам.

Под талым снегом обнажались кости.
Подснежники мерцали точно свечи.
Фиалки пахли гнилью. Ландыш – тленьем.
Стволы дерев, обглоданных конями
Голодными, торчали непристойно,
Как ноги трупов. Листья и трава
Казались красными. А зелень злаков
Была опалена огнем и гноем.
Лицо природы искажалось гневом
И ужасом.
А души вырванных
Насильственно из жизни вились в ветре,
Носились по дорогам в пыльных вихрях,
Безумили живых могильным хмелем
Неизжитых страстей, неутоленной жизни,
Плодили мщенье, панику, заразу…

Зима в тот год была Страстной неделей,
И красный май сплелся с кровавой Пасхой,
Но в ту весну Христос не воскресал.


Симферополь 21 апреля 1921 г.

На исплаканном лице была написана нечеловеческая мука.

Волошин был большим поэтом, чистым, добрым, большим человеком.

…Мы с ним и с Павлой Леонтьевной Вульф и ее семьей падали от голода, Максимилиан Александрович носил нам хлеб.

Забыть такое нельзя, сказать об этом в книге моей жизни тоже нельзя. Вот почему я не хочу писать книгу «о времени и о себе». Ясно вам?

* * *

…В первый раз я увидела его в доме какой-то очень странной музыкально-театральной школы. Народу было множество. Все пили чай и ели бутерброды. Маяковский стоял и молча наблюдал странное это сборище. Был в куртке и полосатых брюках. Мне он показался очень красивым. Я стала около него вертеться, старалась попасть ему на глаза. Заметив меня, он попросил дать ему чаю. Взяв стакан, он поблагодарил и отвернулся. Я обиделась, – мне хотелось с ним поговорить, чтобы потом хвастаться этим знакомым. Он уже был в большой моде. Им восхищались и его ругали. (1914 г.)

* * *

Первый толчок к тому, чтобы написать себе роль, дал мне Б. Ив. Пясецкий – очень хороший актер, милый, добрейший человек.

…Он попросил меня сыграть в пьесе, которую он ставил, когда я работала в руководимом им театре в Сталинграде, – и тут же уведомил меня, что роли никакой нет – название пьесы я позабыла, – их было множество, похожих одна на другую. «Но ведь роли-то нет для меня, что же я буду играть?» – «А это не важно, мне надо, чтоб вы играли. Сыграйте, пожалуйста». Ознакомившись с пьесой, я нашла место, куда без ущерба для пьесы я могла вклиниться в подходящую ситуацию. Бывшая барыня, ненавидящая советскую власть, делает на продажу пирожки. Мне показалось возможным приходить к этой барыне подкормиться и, чтобы расположить ее к себе, приносить ей самые свежие новости, вроде такой: «По городу летает аэроплан, в аэроплане сидят большевики и кидают сверху записки, в записках сказано: „Помогите, не знаем, что надо делать“. Барыня сияла, зрители хохотали. А моя импровизированная гостья получала в награду пирожок. Когда же барыня вышла из комнаты, я придумала украсть будильник, спрятав его под пальто. Прощаясь с возвратившейся в комнату барыней, я услышала, как во мне неожиданно зазвонил будильник. Я сделала попытку заглушить звон будильника громким рассказом, в котором сообщила еще более интересные новости, я кричала как можно громче, на высоких тонах будильник меня заглушал, продолжал звонить, тогда я вынула его из-за пазухи и положила на то место, откуда его брала, и заплакала, долго плакала, стоя спиной к публике; зрители хлопали, я молча медленно уходила. Мне было очень дорого то, что во время звона будильника, моей растерянности и отчаянья зрители не смеялись. Добряк Пясецкий очень похвалил меня за выполнение замысла. В дальнейшем я бывала частным соавтором и режиссером многих моих ролей в современных пьесах – так было с „Законом чести“, где с согласия Александра Штейна дописала свою роль, так было со „Штормом“ Билль-Белоцерковского и с множеством ролей в кино.

* * *

Мне повезло, я знала дорогого моему сердцу Константина Андреевича Тренева. Горжусь тем, что он относился ко мне дружески. В те далекие двадцатые годы он принес первую свою пьесу артистке Павле Леонтьевне Вульф, игравшей в местном театре в Симферополе. Артистке талантливейшей. К. А. смущался и всячески убеждал Павлу Леонтьевну в том, что пьеса его слаба и недостойна ее таланта. Такое необычное поведение меня пленило и очень позабавило. Он еще долго продолжал неодобрительно отзываться о своей пьесе, назвав ее «Грешницей». Дальнейшей судьбы пьесы не помню.

В Москве К. А. читал нам и «Любовь Яровую». Не преувеличу, если назову эту пьесу гениальной. Мне посчастливилось в ней играть роль Дуньки. В Москве мы часто виделись, бывали в его семье, помню прелестных детей – девочку и мальчика – и гостеприимную жену.

В то время я играла в театре Красной Армии, что дало повод К. А. звать меня «Красной героиней». Во МХАТе видела его «Пугачевщину», пьесу потрясающей силы.

В моей долгой жизни не помню, чтобы я относилась к кому-либо из драматургов-современников так нежно и благодарно, как к Треневу.

* * *

Игоря Андреевича Савченко я крепко и нежно любила и теперь через много лет с душевной болью думаю о том, что его с нами нет. Эту утрату пережила как личное тяжелое горе. Познакомились с ним в Баку, где он руководил Театром рабочей молодежи. Я в те годы была актрисой Бакинского рабочего театра.

Спектакли в ТРАМе восхищали ослепительной талантливостью, они были необычны, вне всяких влияний прославленных новаторов. Молодой Савченко был самобытен и неповторим. В Баку мы виделись с ним часто. Все, что он говорил о нашем деле – театре, было всегда ново, значительно и очень умно. Была в нем и та человеческая прелесть, которая влюбляет в себя с первого взгляда.

В Москве он попросил меня сниматься в фильме «Дума про казака Голоту», при этом добавил, что в сценарии роли для меня нет, но он попытается попа обратить в попадью. На это я согласилась, и мы приступили к работе.

Прошло много лет с начала нашей встречи на этой работе, а я по сей день думаю, каким огромным педагогическим даром он обладал, с какой деликатностью и добротой он со мной работал. Видя, что я трушу, не имея опыта сниматься в «говорящей» роли, он умудрился вначале снять меня на пленку так, что я этого не знала и не подозревала, что это возможно. Сделал он это во время репетиций в декорациях.

К моему большому огорчению, это была наша единственная совместная работа, но и эта единственная встреча многому меня научила.

Вспоминаю Игоря Андреевича благоговейно, с невыразимой нежностью. И всегда мне приходят на ум толстовские слова: «Смерти нет, а есть Любовь и память сердца».

Ф. Раневская, нар. арт. СССР[1]1
Статья была послана в редакцию одного из журналов. Позднее актриса сделала приписку: «Ответа не получила. Не могу привыкнуть к хамству».

[Закрыть]

* * *

Я работала в БРТ (Бакинский рабочий театр – Д. Щ .) в двадцатые годы… Играла много и, кажется, успешно. Театр в Баку любила, как город. Публика была ко мне добра.

«Нарды» – древняя игра на улицах старого города; дикий ветер норд, наклонивший все деревья в одну сторону; многочисленные старожилы-созерцатели на переносных скамеечках, ожидавшие на ветру конфуза проходивших женщин в завернутых нордом нарядах.

* * *

…Это были чудесные минуты моей жизни, и я чувствовала, что недаром живу на свете. Никогда не забыть некоторых волнующих моментов нашей жизни и работы в Святогорске. Целые снопы васильков, громадные букеты полевых цветов получали мы, актеры, от нашего чуткого и неискушенного зрителя.

* * *

Я была тогда молодой провинциальной актрисой, которой судьба подарила Москву и пору буйного расцвета театров. В то время я перенесла помешательство на театрах Мейерхольда, Таирова, Михоэлса, Вахтангова… Из всех театров на особом месте у меня стоял МХАТ, его спектакли смотрела по нескольку раз. Однако причиной тому стало одно непредвиденное обстоятельство: я влюбилась в Качалова, влюбилась на тяжкую муку себе, ибо в него влюблены были все, и не только женщины.

* * *

Впервые увидела Бирман в МХТ (Академическим он стал позднее. – Д. Щ. ) в спектакле «Хозяйка гостиницы». Было это году в 15—16-м, не помню точно.

Все это я помню ярко до такой степени, точно я видела ее вчера: божественного Станиславского и поразившую меня актрису, игравшую в этом спектакле.

Самое сильное впечатление во мне оставили два актера: великий Станиславский и наиталант–ливейшая Бирман. Впоследствии мне довелось с ней играть в театре Моссовета в спектакле «Дядюшкин сон» по Достоевскому. И тогда мне показалось, по тому неистовству, с каким она творила свою роль, что-то нездоровое в ее психике – и все равно это было необыкновенно талантливо.

* * *

Родилась я в конце прошлого века, когда в моде еще были обмороки. Мне очень нравилось падать в обморок, к тому же я никогда не расшибалась, стараясь падать грациозно.

С годами это увлечение прошло.

Но один из обмороков принес мне счастье, большое и долгое. В тот день я шла по Столешникову переулку, разглядывая витрины роскошных магазинов, и рядом с собой услышала голос человека, в которого была влюблена до одурения. Собирала его фотографии, писала ему письма, никогда их не отправляя. Поджидала у ворот его дома…

Услышав его голос, упала в обморок. Неудачно. Сильно расшиблась. Меня приволокли в кондитерскую, рядом. Она и теперь существует на том же месте. А тогда принадлежала француженке с французом. Сердобольные супруги влили мне в рот крепчайший ром, от которого я сразу пришла в себя и тут же снова упала в обморок, так как этот голос прозвучал вновь, справляясь, не очень ли я расшиблась.

Прошло несколько лет. Я уже стала начинающей актрисой, работала в провинции и по окончании сезона приезжала в Москву. Видела длинные очереди за билетами в Художественный театр. Расхрабрилась и написала письмо: «Пишет Вам та, которая в Столешниковом переулке однажды, услышав Ваш голос, упала в обморок. Я уже начинающая актриса. Приехала в Москву с единственной целью – попасть в театр, когда Вы будете играть. Другой цели в жизни у меня теперь нет. И не будет».

Письмо помню наизусть. Сочиняла его несколько дней и ночей. Ответ пришел очень скоро. «Дорогая Фаина, пожалуйста, обратитесь к администратору, у которого на Ваше имя 2 билета. ВашВ. Качалов ».

С этого вечера и до конца жизни изумительного актера и неповторимой прелести человека длилась наша дружба. Которой очень горжусь.

* * *

…Бывала у В. И. (В. И. Качалов. – Д. Щ. ) постоянно, вначале робела, волновалась, не зная, как с ним говорить. Вскоре он приручил меня и даже просил говорить ему «ты» и называть его Васей. Но я на это не пошла.

Он служил мне примером в своем благородстве. Я присутствовала однажды при том, как В. И., вернувшись из театра домой, на вопрос Н. Литовцевой (жена В. И. Качалова, актриса МХАТа. – Д. Щ. ), как прошла репетиция «Трех сестер», где он должен был играть Вершинина, ответил: «Немирович снял меня с роли и передал ее Болдуману. Владимир Иванович поступил правильно. Болдуман много меня моложе, в него можно влюбиться, а в меня уже нельзя». Он говорил, что нисколько не обижен, что он приветствует это верное решение режиссера. И все повторял, что Немирович умно поступил по отношению к спектаклю, к пьесе, к Чехову.

А я представила себе, сколько злобы, ненависти встретило бы подобное решение у другого актера, даже большого масштаба. Писались бы заявления об уходе из театра, жалобы по инстанциям. Я была свидетельницей подобного.

Сейчас смотрела Качалова в кино. Барон. Это чудо как хорошо. Это совершенство! Я шла домой и думала: …что сделала я за 30 лет? Что сделала такого, за что мне не было бы стыдно перед своей совестью? Ничего. У меня был талант, и ум, и сердце. Где все это?

* * *

…В. И. спросил меня после одного вечера, где он читал и Маяковского, – вопроса точно не помню, а ответ мой до сих пор меня мучает: «Вы обомхатили Маяковского».

«Как это – обомхатил? Объясни».

Но я не умела объяснить. Я много раз слышала Маяковского. А чтение Качалова было будничным.

Василий Иванович сказал, что мое замечание его очень огорчило… Сказал с той деликатностью, которую за долгую мою жизнь я видела только у Качалова. Потом весь вечер говорил о Маяковском с истинной любовью…

* * *

Какая прелесть был Качалов, от него тоже свет был. Он был добрый ко мне, он любил смешное, я собирала смешное и несла ему домой, наслаждаясь тем, что повеселила его. В последние годы он был испуган, страшился смерти, не мог примириться с неизбежным. Часто повторял: неужели не буду ходить по Тверскому бульвару, – я видела, как он мучился этой мыслью, слишком баловала его жизнь, чтобы с ней расстаться навсегда.

…Видела его нечеловеческиемуки, когда сын его Вадим где-то пропадал. Ничего о нем не зная, куда-то все стремился попасть, чтобы узнать о сыне. Видела его в горе. Видела, как он страдал, когда схватили Мейерхольда, и все просил меня узнать, жив ли он?

* * *

У меня теперь «жизнь в искусстве» – когда читаю жизнь и творчество Станиславского в четырех томах. Театр? Его нет – есть пародия на театр.

* * *

Станиславский был в нашем деле такое же чудо, как Пушкин в поэзии. После его «Вишневого сада» я очнулась на галерке. Театр уж пуст. Билетер сказал: «Барышня, вам пора идти». «Куда же я пойду?» Он меня понял.

Его Астров… Вершинин. Буду умирать, и в каждом глазу у меня будет Станиславский – Крутицкий в спектакле «На всякого мудреца довольно простоты». Я его вижу перед глазами: руки, спину, глаза идиота… А в «Хозяйке гостиницы» он играл женоненавистника, кавалера Риппафрата. Как он там ел в гостинице рябчика! Сей кавалер был преисполнен отвращения к женщине. И постепенно, без слов влюблялся!

Однажды в Леонтьевском переулке я увидела пролетку, в которой проезжал Константин Сергеевич. Бросилась за ней, посылая воздушные поцелуи и крича ему: «Мальчик! Мальчик мой дорогой!» Станиславский привстал, расхохотался (я горжусь тем, что его рассмешила) и показал рукой, чтобы я ушла…

Это была первая встреча и последняя.

* * *

В Железноводске по утрам бродила с кружкой с минеральной водой. Болела печень. В те времена я еще лечилась. Обычно, проходя мимо газетного киоска, покупала газету. В ней оказалась траурная рамка с извещением о кончине Станиславского. Я заплакала, но это был не плач, а что-то похожее на собачий лай: ав, ав, ав… И так дошла до санатория, не переставая лаять. Кинулась на постель и начала нормально плакать.

Не забуду его до смертного часа. И сейчас вижу перед собой его Гаева, Крутицкого, Астрова.

* * *

…Теперь читаю «Летопись жизни и творчества» К. С. Станиславского и опять плачу от благодарности судьбе, которая подарила мне счастье видеть его на сцене.

Вспомнила, как Алла Константиновна Тарасова спросила: читала ли я «Летопись»? Я сказала, что еще не читала. Она буквально закричала: «Как вам не стыдно, вы же интеллигентная!» Это была наша с ней последняя встреча.

* * *

Вижу себя со стороны, и мне жаль себя. Читаю Станиславского. Сектант. Чудо-человек. Какое счастье то, что я видела его на сцене, он перед глазами у меня всегда. Он – бог мой.

Я счастлива, что жила в «эпоху Станислав–ского», ушедшую вместе с ним… Сейчас театр – пародия на театр. Самое главное для меня ансамбль, а его след простыл. Мне с партнерами мука мученическая, а бросить не в силах – проклятущий театр.

* * *

Режиссеры меня не любили, я платила им взаимностью. Исключением был Таиров, поверивший мне.

* * *

Мне посчастливилось быть на спектакле «Сакунтала», которым открывался Камерный театр. Это было более полувека назад. Роль Сакунталы исполняла Алиса Коонен.

С тех пор, приезжая в Москву (я в это время была провинциальной актрисой), неизменно преданная Камерному театру, я пересмотрела почти все его спектакли. Все это было так празднично, необычно, все восхищало, и мне захотелось работать с таким мастером, в таком особом театре. Я отважилась об этом написать Александру Яковлевичу (Таирову), впрочем не надеясь на успех моей просьбы.
Размещено 20:14 10/12/2011
Он ответил мне любезным письмом, сожалея о том, что в предстоящем репертуаре для меня нет работы. А через некоторое время он предложил мне дебют в пьесе «Патетическая соната».

В спектакле должна была играть А. Г. Коонен. Это налагало особую ответственность и очень меня пугало.

Дебют в Москве! Как это радостно и как страшно! Я боялась взыскательных столичных зрителей, боялась того, что роль мне может не удаться.

В то время Камерный театр только что возвратился из триумфальной поездки по городам Европы и Латинской Америки, и я ощущала себя убогой провинциалкой среди моих новых товарищей. Все актрисы и актеры были по тому времени необыкновенно элегантны, и это очень контрастировало с моим перелицованным платьем. Сознаюсь, что по этому ничтожному поводу я очень огорчалась… Когда входила Алиса Коонен, игравшая в этом спектакле, я теряла дар речи. Мои товарищи-актеры были очень доброжелательны, и все же на репетициях, видя их в зале, я робела, ощущая себя громоздкой, неуклюжей. А когда появились конструкции и мне пришлось репетировать на большой высоте, почти у колосников, я чуть не потеряла дар речи, так как страдаю боязнью пространства. Я была растеряна, подавлена необходимостью весь спектакль «быть на высоте». Репетировала плохо, не верила себе, от волнения заикалась. Мне думалось, что партнеры мои недоумевают: к чему было Таирову приглашать из провинции такую беспомощную, бесталанную актрису?

Александр Яковлевич, внимательно следивший за мной, увидел мою растерянность, почувствовал мое отчаяние и решил прибегнуть к особому педагогическому приему – стоя у рампы, он кричал мне: «Молодец! Молодец, Раневская! Так! Так… Хорошо! Правильно! Умница!» И, обращаясь к моим партнерам на сцене и сидевшим в зале актерам, сказал: «Смотрите, как она умеет работать! Как нашла в роли то, что нужно. Молодец, Раневская!»

А я тогда еще ничего не нашла, но эти слова Таирова помогли мне преодолеть чувство неуверенности в себе. Вот если бы Таиров закричал мне тогда «не верю», я бы повернулась и ушла со сцены навсегда.

В день премьеры, прошедшей с большим успехом, я не смогла (просто не решилась – было страшно) спуститься «на поклоны» с моей верхотуры и кланялась, стоя наверху, под колосниками. Когда занавес закрылся и аплодисменты стихли, я увидела, что Александр Яковлевич быстро, хотя и с трудом, поднимается по узкой шаткой лестнице ко мне. Взволнованный, он обнял, поздравил, похвалил меня и почти на руках спустил меня вниз.

Вспоминая Таирова, мне хотелось сказать о том, что Александр Яковлевич был не только большим художником, но еще и человеком большого доброго сердца. Чувство благодарности за его желание мне помочь я пронесла через всю жизнь.

…Однажды, провожая меня через коридор верхнего этажа, мимо артистических уборных, Александр Яковлевич вдруг остановился и, взяв меня за руку, сказал с горькой усмешкой: «Знаете, дорогая, похоже, что театр кончился: в театре пахнет борщом». Действительно, в условиях того времени технический персонал, работавший в театре безвыходно, часто готовил себе нехитрые «обеды» на электроплитках. Для всех нас это было в порядке вещей, но Таиров воспринимал это как величайшее кощунство. И в этом, казалось бы, незначительном, чисто житейском эпизоде я увидела то, что нас, работавших с ним, всегда восхищало: его неизменно рыцарское, абсолютно бескомпромиссное отношение к искусству, которому он служил.

* * *

…Таиров был уже смертельно болен. Не могу без содрогания вспоминать их прелестный дом, в котором я бывала раньше, и разрушение его после смерти Алисы. Распродажу вещей, суету вокруг вещей. Гадко и страшно мне было.

…Когда отняли у Таирова театр, Алиса (Алиса Коонен. – Д. Щ. ) жаловалась мне: «Подумайте, как же мне теперь? Если бы Станиславский был жив, неужели я бы осталась без театра?»

Я просила Завадского пригласить ее – отказал.

Алиса мне говорила много того, чего нет в ее интересной книге: «…подумайте, как мне было трудно любить Федю Протасова – Москвина… Я прижимаюсь к нему, обнимаю, а он в корсете. Я в ужасе, а надо любить, а я в ужасе».

Больше всего я ее помню в спектакле «Машиналь». Ясно вижу в «Сакунтале». Это было зрелище изумительное, весь спектакль. Я была на генеральной в 1914 году. Я любила ее во всех ролях.

В последнее время старалась не попадаться ей на глаза. Мне дали народную СССР, а у нее отняли все – Таирова, театр, жизнь.

После кончины обезумевшего от горя Таирова Алиса попросила меня пойти с нею в суд, где бы я свидетельствовала, что они были долгие годы вместе, что это было супружество, – формальность была необходима для ввода Алисы в наследство. Когда мы после этой процедуры шли обратно, она долго плакала, уткнулась мне в плечо. Она сказала: «Нас обвенчали после его смерти». Такой человечной я увидела ее впервые.

Свое одиночество она скрывала ото всех. Мне однажды сказала Павла Леонтьевна, что не видела актрисы, которая так гениально молчала. Она видела Коонен в каком-то спектакле во МХАТе, где Алиса сидела на подоконнике (или смотрела в окно) и молчала, но такой силы, очевидно, был ее внутренний монолог, что он звучал как слова, полные горечи, боли. Сейчас актеры не умеют молчать, а кстати, и говорить. Слова съедают, бормочут что-то про себя, концы слов не слышны. Культура речи даже в прославленных в прошлом театрах ушла. А дикторы по радио делают такие ударения, что хочется заткнуть и уши и радио!

* * *

В то время директором нашего театра (ЦТКА. – Д. Щ. ) был Владимир Евгеньевич Месхетели, известный театральный деятель, человек, глубоко и страстно любящий театр. Он с большим вниманием относился к актерам и старался каждого из нас занять интересной большой работой. В частности, по его инициативе я получила роль Вассы.

Несмотря на огромный соблазн работать над такой прекрасной ролью и играть ее, я попросила не занимать меня в ней, из опасения не справиться с Вассой, и даже предлагала дать мне роль Анны Оношенковой. Мне казалось тогда, что я вижу Анну отчетливее, яснее. И все же мне пришлось играть Вассу. Но сомнения и опасения мои были так велики, что я написала о них Алексею Максимовичу Горькому. Однако послать письмо я не решилась: в те дни Горький уже был тяжело болен. А когда я шла на генеральную репетицию, то увидела на улице приспущенные в знак траура по Горькому флаги.

Репетировала в 36 году с режиссером Телешевой «Вассу Железнову» в Театре Красной Армии. Ее позвали к телефону, звонил Константин Сергеевич. Телешева отвечала, волнуясь, на все его вопросы, заявив, что у актера, играющего в массовой сцене, болят зубы и что актер просит разрешения перевязать щеку, опасаясь простуды. Я взяла соседнюю трубку, чтобы послушать все, что говорит К. С. Он категорически запретил перевязывать щеку. На вопрос Телешевой – как же быть, К. С. сказал: «Заменить спектакль». Затем Телешева пожаловалась на Ливанова, говоря, что он ее не слушает, на что Станиславский ответил грозно: «Пожалуйста, не трогайте Ливанова, он сам дойдет». А ведь Телешева была режиссером спектакля…

Играли мы в ту пору в помещении бывшего театра ЦДКА, в небольшом зале, с одной-единственной артистической уборной, где гримировались мужской и женский состав труппы. Одна комната, разделенная перегородкой, даже не доходившей до потолка, служила нам и гримировальной, и местом отдыха. Благодарно вспоминаю моих товарищей, с которыми играла Вассу Железнову в этих трудных условиях. Не помню, чтобы нам приходилось призывать друг друга к тишине, не помню, чтобы кто-нибудь из нас мешал другому сосредоточиться, внутренне собраться. Молча готовились мы к выходу на сцену, тоже небольшую и неприспособленную к условиям профессионального театра. Это не мешало нам вдохновенно трудиться над замечательным творением Горького.

* * *

Однажды я собрала все фотографии, на которых была изображена в ролях, сыгранных в периферийных театрах, а их оказалось множество, и отправила на «Мосфильм»… И… была наказана за такую свою нескромность.

…Один мой приятель-актер, С. Гартинский, который в то время снимался в кино, чем вызывал во мне чувство черной зависти, вернул однажды мои снимки, сказав: «Это никому не нужно – так просили вам передать».

Я подумала: переживу. Но перестала ходить в кино. Однажды ко мне подошел приветливый молодой человек и сказал, что видел меня в спектакле Камерного театра «Патетическая соната», после чего загорелся желанием снимать меня во что бы то ни стало. Я кинулась ему на шею.

Этот фильм стал первой самостоятельной работой в то время молодого художника Михаила Ромма.

* * *

К Михаилу Ильичу Ромму отношусь с любовью и благодарностью за то, что он привел меня в кинематограф, где я (некстати сказать) хлебнула и горя.

Первая встреча с Михаилом Ильичом была в фильме «Пышка» по Мопассану. В то время я не имела представления о работе в кино. Я была уверена, что это происходит, как в театре, – «по звонку» к началу и антрактам и что, как в театре, в определенный час бывает конец спектакля.

В те годы работать в кино было еще более трудно. «Мосфильм» плохо отапливался. Я не могла привыкнуть к тому, что на съемочной площадке, пока не зажгутся лампы, холодно и сыро, что в ожидании начала съемки необходимо долго томиться, бродить по морозному павильону. К тому же на меня надели вериги в виде платья, сшитого из остатков грубого материала, которым была обита карета героев «Пышки». Много еще оставалось вокруг неуютного, нехорошего, а я привыкла к теплому и чистому помещению театра… В общем, я решила сбежать с картины. По неопытности. Помнится, мы с Михаилом Ильичом смертельно обиделись друг на друга. Кончилось же все это работой, съемками.

А во время съемок я в него влюбилась. Все, что он делал, было талантливо, пленительно. Все в нем подкупало: и чудесный вкус, и тонкое понимание мопассановской новеллы, ее атмосферы.

Видимо, добрейший Михаил Ильич простил мне мою попытку дезертировать, потому что позвал меня сниматься в своем новом фильме «Мечта»… Это были счастливые мои дни.

За всю долгую жизнь я не испытывала такой радости ни в театре, ни в кино, как в пору нашей второй встречи с Михаилом Ильичом. Такого отношения к актеру – не побоюсь слова, – нежного, такого доброжелательного режиссера-педагога я не знала, не встречала. Его советы-подсказки были точны и необходимы. Я навсегда сохранила благодарность Михаилу Ильичу за помощь, которую он оказал мне в работе над ролью пани Скороход в «Мечте», и за радость, когда я увидела этот прекрасный фильм на экране.

…К сожалению – я бы могла сказать: даже и к несчастью, после «Мечты» наши пути с Михаилом Ильичом в кинематографе разошлись. Но я оставалась верной «Мечте», воспоминаниям о светлых и захватывающих днях нашей работы, я мечтала о ее продолжении. И мне казалось, что мы действительно встречались с Михаилом Ильичом, вновь становились единомышленниками и соратниками в искусстве всякий раз, когда я видела на экранах лучшие его кинокартины.

* * *

М. Ромм повел меня к Шостаковичу, я стеснялась, боялась, трудно около гения, о чем говорить? Решилась сказать, что потряс 8-й квартет.

А на другой день он прислал мне пластинки всех квартетов.

Маленький, величественный, простой, скорб–ный.

Ужасно понравился.

Скромный, знает ли, что он – гений?

Нет, наверное.

67 год

* * *

…Однажды попала в больницу по поводу диа–бета. В коридоре увидела Шостаковича и завопила: «Какая радость вас видеть». Страшно смутилась, и мы оба рассмеялись. Он мне тоже обрадовался.

…Спросил, люблю ли я музыку. Я ответила: если что-то люблю по-настоящему в жизни, то это природа и музыка. Он стал спрашивать:

– Кого вы любите больше всего?

– Я люблю такую далекую музыку. Бах, Глюк, Гендель…

Он с интересом стал меня рассматривать.

– А оперу любите?

– Нет, кроме Вагнера.

Он опять посмотрел. С интересом.

– Вот Чайковский, – продолжала я, – написал бы музыку к «Евгению Онегину», и жила бы она. А Пушкина не имел права трогать. Пушкин – сам музыка. Не надо играть Пушкина… Пожалуй, и читать в концертах не надо. А тем более танцевать… И самого Пушкина ни в коем случае изображать не надо. Вот у Булгакова хватило такта написать пьесу о Пушкине без самого Пушкина.

Опять посмотрел с интересом. Но ничего не сказал.

А на обложке его квартетов я прочла: «С восхищением Ф. Г. Раневской».

…Я рассказала ему, как мы с Ахматовой слушали знаменитую «Ленинградку» в Ташкенте, в эвакуации, как дрожали обе, слушая его гениальную музыку. В ней было все: было время наше, время войны, бед, горя. Мы плакали. Она редко плакала.

Рассказывала, с каким волнением слушаю 8-й квартет, как потрясла меня его музыка.

Был он таким тихим, кротким. Однажды поднял рукав пижамы, показал тонкую руку ребенка, сказал: «Посмотрите, что стало с моими руками». Жаловался, что к нему не пускают внуков, что смотрит на них в окно, а хочется с ними побеседовать, слушать их. «Ведь они так быстро растут», – говорил он печально.

И теперь, когда смотрю на его фото с доброй, ласковой надписью, хочется плакать.

Я не имею права жаловаться – мне везло на людей.

* * *

Любила, восхищалась Ахматовой. Стихи ее смолоду вошли в состав моей крови.

Есть еще и посмертная казнь, это воспоминание о ней ее «лучших» друзей.

Одно время я записывала все, что она говорила. Она это заметила, попросила меня показать ей мои записи.

– Анна Андреевна, я растапливала дома печку и по ошибке вместе с другими бумагами сожгла все, что записала, а сколько там было замечательного, вы себе представить не можете, Анна Андреевна!

– Вам 11 лет и никогда не будет 12, – сказала она и долго смеялась.

* * *
Ф. Г. Раневская – А. А. Ахматовой
(Написано под диктовку )

Спасибо, дорогая, за Вашу заботу и внимание и за поздравление, которое пришло на третий день после операции, точно в день моего рождения в понедельник.

Несмотря на то что я нахожусь в лучшей больнице Союза, я все же побывала в дантовом аду, подробности которого давно известны.

Вот что значит операция в мои годы со слабым сердцем. На вторые сутки было совсем плохо, и вероятнее всего, что если бы я была в другой больнице, то уже не могла бы диктовать это письмо.

Опухоль мне удалили, профессор Очкин предполагает, что она была незлокачественной, но сейчас она находится на исследовании.

В ночь перед операцией у меня долго сидел Качалов В. И. и мы говорили о Вас.

Я очень терзаюсь кашлем, вызванным наркозом. Глубоко кашлять с разрезанным животом непередаваемая пытка. Передайте привет моим подругам.

У меня больше нет сил диктовать, дайте им прочитать мое письмо. Сестра, которая пишет под мою диктовку, очень хорошо за мной ухаживает, помогает мне. Я просила Таню Тэсс Вам дать знать результат операции. Обнимаю Вас крепко и благодарю.

Мой адрес: улица Грановского, Кремлевская больница, хирургическое отделение, палата 52.

Ваша Фаина (рукой Раневской). 28.8.45 г.

* * *

Я познакомилась с Ахматовой очень давно. Я тогда жила в Таганроге. Прочла ее стихи и поехала в Петербург. Открыла мне сама Анна Андреевна. Я, кажется, сказала: «Вы мой поэт», – извинилась за нахальство. Она пригласила меня в комнаты – дарила меня дружбой до конца своих дней.

…Я никогда не обращалась к ней на «ты». Мы много лет дружили, но я просто не могла бы обратиться к ней так фамильярно.

Она была великой во всем. Я видела ее кроткой, нежной, заботливой. И это в то время, когда ее терзали.

…Во время войны Ахматова дала мне на хранение папку. Такую толстую. Я была менее «культурной», чем молодежь сейчас, и не догадалась заглянуть в нее. Потом, когда арестовали сына второй раз, Ахматова сожгла эту папку. Это были, как теперь принято называть, «сожженные стихи». Видимо, надо было заглянуть и переписать все, но я была, по теперешним понятиям, необразованной.

…Проклинаю себя за то, что не записывала за ней все, что от нее слышала, что узнала!

А какая она была труженица: и корейцев переводила, и Пушкиным занималась…

…В Ташкенте А. А. писала пьесу, в которой предвосхитила все, что с ней сделали в 46 году. Потом пьесу сожгла. Через много лет восстанавливала по памяти.

В Комарове читала мне вновь отрывки из этой пьесы, в которой я многого не понимала, не постигала ее философии, но ощущала, что это нечто гениальное. Она спросила – могла бы такая пьеса быть поставлена в театре?

В пьесе был человек, с которым героиня вела долгий диалог, которого я не поняла, отвлеченный, философский и, по словам Анны Андреевны, этот человек из пьесы к ней пришел однажды, и они говорили до рассвета. Об этом визите она часто вспоминала, восхищаясь ночным собеседником, а в Комарове показала мне его фотографию.

…Анна Андреевна была бездомной, как собака.

…В первый раз, придя к ней в Ташкенте, я застала ее сидящей на кровати. В комнате было холодно, на стене следы сырости. Была глубокая осень, от меня пахло вином.

– Я буду вашей madame de Lambaille, пока мне не отрубили голову – истоплю вам печку.

– У меня нет дров, – сказала она весело.

– Я их украду.

– Если вам это удастся – будет мило.

Большой каменный саксаул не влезал в печку, я стала просить на улице незнакомых людей разрубить эту глыбу. Нашелся добрый человек, столяр или плотник, у него за спиной висел ящик с топором и молотком. Пришлось сознаться, что за работу мне нечем платить. «А мне и не надо денег, вам будет тепло, и я рад за вас буду, а деньги что? Деньги это еще не все».

Я скинула пальто, положила в него краденое добро и вбежала к Анне Андреевне.

– А я сейчас встретила Платона Каратаева.

– Расскажите…

«Спасибо, спасибо», – повторяла она. Это относилось к нарубившему дрова. У нее оказалась картошка, мы ее сварили и съели.

Никогда не встречала более кроткого, непритязательного человека, чем она…

…Однажды в Ташкенте Анна Андреевна написала стихи о том, что, когда она умрет, ее пойдут провожать: «Соседки из жалости – два квартала, старухи, как водится, – до ворот», прочитала их мне, а я говорю: «Анна Андреевна, из этого могла бы получиться чудесная песня для швейки. Вот сидит она, крутит ручку машинки и напевает». Анна Андреевна хохотала до слез, а потом просила: «Фаина, исполните „Швейкину песню“!»

Вот ведь какой человек: будь на ее месте не великий поэт, а средненький – обиделся бы на всю жизнь. А она была в восторге… Была вторая песня, мотив восточный: «Не любишь, не хочешь смотреть? О как ты красив, проклятый!!!» – и опять она смеялась.

Там, куда приехала Анна Андреевна в Ташкенте, где я жила с семьей во время войны (семья П. Л. Вульф. – Д. Щ. ), во дворе была громадная злая собака. Анна Андреевна боялась собак. Собаку загоняли в будку. Потом при виде А. А. собака пряталась по собственной инициативе. Анну Андреевну это очень забавляло. «Обратите внимание, собака при виде меня сама уходит в будку».

…Маленький Алеша, сын И. С. Вульф, в то время, когда она (А. А. Ахматова) у нас обедала, долго смотрел на нее, а потом сказал, что она «мировая тетя». А. А. запомнила это настолько, что, когда мальчик подрос, с огорчением сказала мне: «Алеша будет знать обо мне теперь из учебника по литературе…»

…В Ташкенте она звала меня часто с ней гулять. Мы бродили по рынку, по старому городу. Ей нравился Ташкент, а за мной бежали дети и хором кричали: «Муля, не нервируй меня». Это очень надоедало, мешало мне слушать ее.

К тому же я остро ненавидела роль, которая дала мне популярность. Я сказала об этом Анне Андреевне.

«Сжала руки под темной вуалью» – это тоже мои Мули», – ответила она.

Я закричала: «Не кощунствуйте!»

…У нее был талант верности. Мне известно, что в Ташкенте она просила Л. К. Чуковскую у нее не бывать, потому что Лидия Корнеевна говорила недоброжелательно обо мне.

…Часто замечала в ней что-то наивное, это у Гения, очевидно, такое свойство. Она видела что-то в человеке обычном – необычное или наоборот.

Часто умилялась и доверяла тому, что во мне не вызывало доверия и умиления. Пример первый: Надька Мандельштам. Анна Андреевна любила это чудовище, верила ей, жалела, говорила о ней с нежностью.

…Анна Андреевна очень чтила Мандельштама и была дружна с крокодилицей его женой, потом вдовой, ненавидевшей Ахматову и писавшей оскорбительно для А. А.

Ахматова чудо. Оценят ли ее потомки? Поймут ли? Узнают в ней Гения? Нет, наверно.

…Как-то А. А. за что-то на меня рассердилась. Я, обидевшись, сказала ей что-то дерзкое. «О, наша фирма – два петуха!» – засмеялась она.

…В Ташкенте мы обе были приглашены к местной жительнице, сидели в комнате комфортабельной городской квартиры. В комнату вошел большой баран с видом человека, идущего по делу. Не глядя на нас, он прошел в сад. Это было неожиданно и странно. И потом, через много лет, она говорила: «А вы помните, как в комнату пришел баран и как это было удивительно. Почему-то я не могу забыть этого барана». Я пыталась объяснить это неизгладимое впечатление с помощью психоанализа. «Оставьте, вы же знаете, что я ненавижу Фрейда», – рассердилась она.

* * *

Однажды я спросила ее: «Стадо овец… кто муж овцы?» Она сказала: «Баран, так что завидовать ему нечего». Сердито ответила, была чем-то расстроена.

* * *

«Фаина, вы можете представить меня в мехах и бриллиантах?» И мы обе расхохотались.

* * *

Есть такие, до которых я не смею дотронуться, отказалась писать о Качалове, а уж об А. А. подавно. В ней было все. Было и земное, но через божественное… Однажды я рассказала ей, как в Крыму, где я играла в то лето в Ялте – было это при белых, – в парике, в киоске сидела толстая пожилая поэтесса. Перед ней лежала стопка тонких книжек ее стихов. «Пьяные вишни» назывались стихи, и посвящались стихи «прекрасному юноше», который стоял тут же, в киоске. Герой, которому посвящались стихи, был косой, с редкими прядями белесых волос. Стихи не покупали. Я рассказала Ахматовой, смеясь, о даме со стихами. Она стала мне выговаривать: «Как вам не совестно! Неужели вы ничего не предпринимали, чтобы книжки покупали ваши знакомые? Неужели вы только смеялись? Ведь вы добрая! Как вы могли не помочь!» Она долго сердилась на меня за мое равнодушие к тому, что книги не покупали. И что дама с ее косым героем книги относила домой.

* * *

Однажды я застала ее плачущей, она рыдала. Я до этого никогда не видела ее в слезах и очень обеспокоилась. Внезапно она перестала плакать, помолчала: «Знаете, умерла первая жена моего бывшего мужа. Вам не кажется ли смешным то, что я ее так оплакиваю?»

В Ташкенте она получила открытку от сына из отдаленных мест. Это было при мне. У нее посинели губы, она стала задыхаться. Он писал, что любит ее, спрашивал о своей бабушке – жива ли она?

Бабушка – мать Гумилева.

Незадолго до смерти она говорила с тоской невыразимой, что сын не хочет ее знать, не хочет видеть. Она говорила мне об этом и в Комарове. И всегда, когда мы виделись.

…Она была удивительно доброй. Такой она была с людьми скромными, неустроенными.

К ней прорывались все, жаждущие ее видеть, слышать. Ее просили читать, она охотно исполняла просьбы. Но если в ней появлялась отчужденность, она замолкала. Лицо сказочно прекрасное делалось внезапно суровым. Я боялась, что среди слушателей окажется невежественный нахал.

* * *

Про известного писателя, которого, наверное, хотела видеть в числе друзей, сказала: «Знаете, о моей смерти он расскажет в придаточном предложении, извинится, что куда-то опоздал, потому что трамвай задавил Ахматову, он не мог продраться через толпу, пошел другой стороной».

* * *

Проводила Ахматову к Шервинскому. Одна шла домой. На обратном пути дождь загнал меня к писателям. Анекдоты, разговоры о заработках, скандал, крики жены из соседней комнаты – богатство, скупость, распутство, скука. Не покормили, вернулась ночью, съела завтрашний обед.

29 мая 48 г.

* * *

…Однажды сказала: «Что за мерзость антисемитизм, это для негодяев – вкусная конфета, я не понимаю, что это, бейте меня, как собаку, все равно не пойму».

* * *

Она была женщиной больших страстей. Вечно увлекалась и была влюблена. Мы как-то гуляли с нею по Петрограду. Анна Андреевна шла мимо домов и, показывая на окна, говорила: «Вот там я была влюблена… А за тем окном я целовалась».

…Я знала объект последней любви Ахматовой. Это был внучатый племянник Всеволода Гаршина. Химик, профессор Военно-медицин–ской академии. Он предложил Ахматовой брак. Она отказалась.

* * *

Она (Ахматова) называла это «моя катастрофа». Рассказала, что к ней пришел циркач-канатоходец. Силач, полуграмотный, вскоре после своей «катастрофы», и стал просить ее или усыновить его, или выйти за него замуж…

* * *

…Читала однажды Ахматовой Бабеля, она восхищалась им, потом сказала: «Гений он, а вы заодно».

После ее слов о том, что Гаршин сделал ей предложение стать его женой, как она смеялась, когда я ей сказала:

Давно, давно пора…
Сменить вам нимб на флердоранж.


Ахматова не любила двух женщин. Когда о них заходил разговор, она негодовала. Это Наталья Николаевна Пушкина и Любовь Дмитриевна Блок. Про Пушкину она даже говорила, что та – агент Дантеса.

Когда мы начинали с Анной Андреевной говорить о Пушкине, я от волнения начинала заикаться. А она вся делалась другая: воздушная, неземная. Я у нее все расспрашивала о Пушкине… Анна Андреевна говорила про пушкинский памятник: «Пушкин так не стоял».

…Мне думается, что так, как А. А. любила Пушкина, она не любила никого. Я об этом подумала, когда она, показав мне в каком-то старом журнале изображение Дантеса, сказала: «Нет, вы только посмотрите на это!» Журнал с Дантесом она держала, отстранив от себя, точно от журнала исходило зловоние. Таким гневным было ее лицо, такие злые глаза… Мне подумалось, что так она никого в жизни не могла ненавидеть.

Ненавидела она и Наталью Гончарову. Часто мне говорила это. И с такой интонацией, точно преступление было совершено только сейчас, сию минуту.

* * *

Сегодня у меня обедала Ахматова, величавая, величественная, ироничная, трагическая, веселая и вдруг такая печальная, что при ней неловко улыбнуться и говорить о пустяках. Как удалось ей удержаться от безумия – для меня непостижимо.

Говорит, что не хочет жить, и я ей абсолютно верю. Торопится уехать в Ленинград. Я спросила: «Зачем?» Она ответила: «Чтобы нести свой крест». Я сказала: «Несите его здесь». Вышло грубо и неловко. Но она на меня не обижается никогда.

Странно, что у меня, такой сентиментальной, нет к ней чувства жалости или участия. Не шевелятся во мне к ней эти чувства, обычно мучающие меня по отношению ко всем людям с их маленькими несчастьями.

* * *

…Вспомнила, как примчалась к ней после «Постановления». Она открыла мне дверь, потом легла, тяжело дышала… В доме было пусто. Пунинская родня сбежала. Она молчала, я тоже не знала, что ей сказать. Она лежала с закрытыми глазами. Я видела, как менялся цвет ее лица. Губы то синели, то белели. Внезапно лицо становилось багрово-красным и тут же белело.

Я подумала о том, что ее «подготовили» к инфаркту. Их потом было три, в разное время.

Молчали мы обе. Хотелось напоить ее чаем – отказалась. В доме не было ничего съестного. Я помчалась в лавку, купила что-то нужное, хотела ее кормить. Она лежала, ее знобило. Есть отказалась. Это день ее муки и моей муки за нее. Об «этом» не говорили.

Через какое-то время она стала выходить на улицу. И, подведя меня к газете, прикрепленной к доске, сказала: «Сегодня хорошая газета, меня не ругают».

…И только через много дней вдруг сказала: «Скажите, зачем великой моей стране, изгнавшей Гитлера со всей его техникой, понадобилось пройти всеми танками по грудной клетке одной больной старухи?»

И опять молчала…

Я пригласила ее пообедать. «Хорошо, но только у вас в номере». Очевидно, боялась встретить знающих ее в лицо. В один из этих страшных ее дней спросила: «Скажите, вам жаль меня?» «Нет», – ответила я, боясь заплакать. «Умница, меня нельзя жалеть».

* * *

Именины А. Она говорит, что Бор. Пастернак относится к ней, как я к П. Л. (к Павле Леонтьевне Вульф. – Д. Щ. ).

…Не встречала никого пленительней, ослепительней Пастернака. Это какое-то чудо. Гудит, а не говорит, и все время гудит, что-то читая…

Я знала блистательных – Михоэлс, Эйзен–штейн, – но Пастернак потрясает так, что его слушаю с открытым ртом. Когда они вместе – А. и П., – то кажется, будто в одно и то же время в небе солнце, и луна, и звезды, и громы, и молнии. Я была счастлива видеть их вместе, слушать их, любоваться ими.

* * *

Люди, дающие наслаждение, – вот благодать!

* * *

Борис Пастернак слушал, как я читаю «Беззащитное существо», и хохотал по-жеребячьи. Анна Андреевна говорила: «Фаина, вам 11 лет и никогда не будет 12. А ему всего 4 годика».

* * *

…Вот что вспоминается. А. А. лежала в Боткинской больнице (в тот период моей жизни я еще могла входить в больницу). Часто ее навещала. Она попросила меня приехать после похорон Пастернака и рассказать ей все, что я видела. Смерть Б. Л. ее очень угнетала. Я делилась с ней моими впечатлениями и сказала, что была нестерпимая духота, что над нами, над огромной толпой, висели свинцовые тучи, а дождя не было, что гроб несли на руках до самой могилы, что Б. Л. в гробу был величавый, торжественный.

А. А. слушала внимательно, а потом сказала: «Я написала Борису стихи».

Запомнилось не все, но вот что потрясло меня:

Здесь все принадлежит тебе по праву.
Висят кругом дремучие дожди.
Отдай другим игрушку мира – Славу,
Иди домой и ничего не жди.


Да, висели дремучие дожди, и мысли у всех нас были о славе, которая ему больше не нужна, обо всем, что было в этих строках.

* * *

Арсения Тарковского очень любила и ценила и как человека, и как поэта. Арс. Тарк. прислал мне свою последнюю книжку стихов. Я позвонила, благодарила. Он мне сказал: «Нет Анны Андреевны, мне некому теперь читать мои стихи».

* * *

Была у Т. (Арсений Тарковский. – Д. Щ. ) Сидел там мальчик, приехавший из Ташкента. Поэт 16 лет. Ахматова считает, что этот юноша одарен очень, но дарование его какое-то пожилое. Валя Берестов. Я всмотрелась в глаза. Глаза умные, стариковские. Улыбка детская. Ужасно симпатичен. Влюблен в Пастернака, в Ахматову.

* * *

Если будет ваша милость – сверните мне козью ножку.

«Целый день думаю о стихах Леонида Первомайского, вспоминаю их. Как это верно про письма жены на фронт: невозможно бросить их и нельзя с собой таскать.

Стихи запомнила, говорила наизусть.

В Ташкенте о том, что А. А. весь день говорила о стихах Леонида Первомайского с такой любовью, знала их наизусть, я сказала Маргарите Алигер и просила ее об этом написать Первомайскому, он был бы рад. Спросила Алигер: «Вы писали, как я просила вас?» Ответила: «Ах, забыла». А вскоре он умер, так и не узнав о том, что Ахматова его так похвалила.

* * *

Я отдыхала с Анной Андреевной в доме писателей в «Голицыно». Мы сидели в лесу на пнях. К ней подошла седая женщина, она назвала себя поэтом, добавила, что пишет на еврейском языке и что ее зовут еврейской Ахматовой.

Книга Ф.Раневской "Судьба-шлюха"
[Пользователь удалён]
Размещено 16:31 3/04/2012
Хорошая тема.

Вы, Ирина, проделали огромную работу по по её созданию.
Спасибо Вам за это.
Размещено 20:22 12/09/2013
Павел Подкладов
Агент госбезопасности Раневская Ф.Г.
Или обнаженная с сигарой

Об этой удивительной женщине написаны горы статей и книг, сняты фильмы. Как было написано в одной из статей: "Ее биографию расписали чуть ли не по минутам". Но, тем не менее, каждое новое упоминание о ней рождает улыбку и радость. А уж выполнение поручения редакции о написании заметки в день ее рождения автор этих строк вообще почел за счастье. Потому что таких, как она, не было и не будет. Она уникальна, единственна и неповторима. Мы намеренно не стали поминать эту великую женщину в июле, когда исполнилось 20 лет со дня ее смерти. Потому что писать о ней печальные строчки просто не поднимается рука, а компьютер начинает нахально виснуть. А сегодня – день радостный: 108 лет назад на свет появилась Фаина Георгиевна Раневская...

Один из самых известных афоризмов Раневской: "Оптимизм – это недостаток информации". Но, думаю, что сама она при наличии избытка этой самой информации, была оптимисткой в квадрате. Даже несмотря на то, что всю жизнь была "космически одинока", не была замужем, не пережила бурных романов. "Все, кто меня любили, – сказала она однажды, – не нравились мне. А кого я любила – не любили меня". Единственной ее по-настоящему взаимной любовью был театр. И дворняга по кличке Мальчик, которого она обожала и заботилась о нем, как о ребенке. Она однажды воскликнула в сердцах: "Кто бы знал мое одиночество? Будь он проклят, этот самый талант, сделавший меня несчастной..." И не раз повторяла, что не была счастлива в любви: "Моя внешность испортила мне личную жизнь". Может быть, на нее в эти минуты просто, что называется, накатывало... А я подумал, что, если бы в ее жизни было все, "как у всех", то ее таланту вряд ли удалось бы засверкать так ярко...

Но, как знает просвещенный читатель, Фаина Георгиевна оставила после себя, главным образом, не такие печальные афоризмы, который пришлось вспомнить в предыдущем абзаце, а умопомрачительно остроумные, равных которым не было и нет. Ну, скажите, есть в мировой словесности перл, подобный этому: "Есть люди, в которых живет Бог, есть люди, в которых живет дьявол, есть люди, в которых живут только глисты". Ей встречались такие на ее непростом жизненном пути. И горе им было, если они попадались под ее "горячий язык"! Вот только один случай (из разряда безобидных):

Одной даме Раневская сказала, что та по-прежнему молода и прекрасно выглядит.
– Я не могу ответить вам таким же комплиментом, - дерзко ответила та.
– А вы бы, как и я, соврали! – посоветовала Фаина Георгиевна.

А вот, что называется, "покруче":

Идущую по улице Раневскую толкнул какой-то человек, да еще и обругал грязными словами. Фаина Георгиевна сказала ему:

– В силу ряда причин я не могу сейчас ответить вам словами, какие употребляете вы. Но искренне надеюсь, что, когда вы вернетесь домой, ваша мать выскочит из подворотни и как следует вас искусает.

Следующий случай – из серии "злых" театральных баек.

Однажды Юрий Завадский, худрук Театра им. Моссовета, где работала Фаина Георгиевна Раневская (и с которым у нее были далеко не безоблачные отношения), крикнул в запале актрисе: "Фаина Георгиевна, вы своей игрой сожрали весь мой режиссерский замысел!"
"То-то у меня ощущение, что я наелась дерьма!" – парировала Ф.Г.

Может быть, кто-нибудь сочтет этот перл не очень добрым, но уж, как говорится, слово – не воробей... Хотя вполне возможно, что интеллигентная Фаина Георгиевна потом и жалела о вылетевшей "шутке"... В остальном ее юмор был все же менее злым и более острым. Судите сами:

Однажды Раневская после спектакля сидела в своей гримерке совершенно голая и курила сигару. В этот момент дверь распахнулась, и на пороге застыл один из изумленных работников театра. Актриса не смутилась и произнесла своим знаменитым баском: "Дорогой мой, вас не шокирует, что я курю?"

Или:

Раневская со всеми своими домашними и огромным багажом приезжает на вокзал.
– Жалко, что мы не захватили пианино, – говорит Фаина Георгиевна.
– Неостроумно, – замечает кто-то из сопровождавших.
– Действительно неостроумно, – вздыхает Раневская. – Дело в том, что на пианино я оставила все билеты.

Ханжество было чуждо Раневской. А вот ничто человеческое отнюдь чуждым не было. Пример – см. ниже:

В переполненном автобусе, развозившем артистов, после спектакля, раздался неприличный звук. Раневская наклонилась к уху соседа и шепотом, но так чтобы все слышали, выдала:
– Чувствуете, голубчик? У кого-то открылось второе дыхание!

Или:

На вопрос одного из актеров, справлявшихся по телефону у Раневской о ее здоровье, она отвечает:
– Дорогой мой, такой кошмар! Голова болит, зубы ни к черту, сердце жмет, кашляю ужасно, печень, почки, желудок – все ноет! Суставы ломит, еле хожу... Слава Богу, что я не мужчина, а то была бы еще импотенция!

Не могу сказать, что Фаина Георгиевна была образцовым исполнителем морального кодекса строителя коммунизма. Когда В 60-е годы в Москве установили памятник Карлу Марксу, ее спросили, видела ли он его.
– Вы имеете в виду этот холодильник с бородой, что поставили напротив Большого театра? – уточнила Раневская.

Но однажды Ф.Г. проявила громадную политическую сознательность. Когда некто из госбезопастности решил ее завербовать, она "с радостью согласилась". Но предупредила об одном своем недостатке:

Представьте: вы даете мне секретное задание, и я, будучи человеком обязательным и ответственным, денно и нощно обдумываю, как лучше его выполнить, а мыслительные процессы, как вы, конечно, знаете из психологии, в голове интеллектуалов происходят беспрерывно – и днем и ночью. И вдруг ночью, во сне, я начинаю сама с собой обсуждать способы выполнения вашего задания. Называть фамилии, имена и клички объектов, явки, пароли, время встреч и прочее... А вокруг меня соседи, которые неотступно следят за мной вот уже на протяжении многих лет. Они же у меня под дверью круглосуточно, как сторожевые псы, лежат, чтобы услышать, о чем и с кем это Раневская там по телефону говорит! И что? Я, вместо того чтобы принести свою помощь на алтарь органов госбезопасности, предаю вас! Я пробалтываюсь, потому что громко говорю во сне...

"Вербовщик" вынужден был удалиться, не солоно хлебавши. Для Раневской этот эпизод закончился весьма неожиданно: в КГБ решили, что нашей прославленной народной артистке негоже занимать комнату в коммунальной квартире. И она получила отдельную...

Как понимает читатель, перечислять удивительные перлы и случаи из жизни Фаины Георгиевны Раневской можно бесконечно. Но пора и честь знать. Поэтому завершу заметку еще одним кратким афоризмом великой актрисы: Бог мой, как я стара – я еще помню порядочных людей!
(http://www.rambler.ru/db/news/msg.html?s=14&mid=4965632)

Однажды в театре Фаина Георгиевна ехала в лифте с артистом Геннадием Бортниковым, а лифт застрял... Ждать пришлось долго - только минут через сорок их освободили.

Молодому Бортникову Раневская сказала, выходя:

- Ну вот, Геночка, теперь вы обязаны на мне жениться! Иначе вы меня скомпрометируете!
(http://www.physfac.bspu.secna.ru/community/forum/index.php?showtopic=322&st=40)

* * *

У Раневской однажды порвалась юбка сзади. А она не заметила и так и ходила с прорехой. Пока ей на это не указали. Фаине Георгиевне стало страшно неудобно, но она ничем себя не выдала, а лишь с достоинством ответила: "Напор красоты не может сдержать ничто!"
(http://www.diary.ru/~theater-laugh/)

И ещё (источник информации неизвестен, получено по Интернету):

Актеры обсуждают на собрании труппы товарища, который обвиняется в гомосексуализме: "Это растление молодежи, это преступление!" Боже мой, несчастная страна, где человек не может распорядиться своей жопой, вздохнула Раневская. "Лесбиянство, гомосексуализм, мазохизм, садизм – это не извращения" строго объясняет Раневская.: "Извращений, собственно, только два: хоккей на траве и балет на льду".

***

Если женщина говорит мужчине, что он самый умный, значит, она понимает, что второго такого дурака она не найдет.
***

Объясняя кому-то, почему презерватив белого цвета, Раневская говорила: "Потому что белый цвет полнит".

***

– Удивительно, – сказала задумчиво Раневская. – Когда мне было 20 лет, я думала только о любви. Теперь же я люблю только думать.
***

На том же вечере Раневскую спросили: "Какие, по вашему мнению, женщины склонны к большей верности брюнетки или блондинки?" Не задумываясь она ответила: "Седые!"

***

"Вы не поверите, Фаина Георгиевна, но меня еще не целовал никто, кроме жениха".
"Это вы хвастаете, милочка, или жалуетесь?"
***

Сотрудница Радиокомитета N. постоянно переживала драмы из-за своих любовных отношений с сослуживцем, которого звали Симой: то она рыдала из-за очередной ссоры, то он ее бросал, то она делала от него аборт. Раневская называла ее "жертва ХераСимы".
***

Раневская встречает девушку, которая незадолго до этого работала у нее домработницей.
– Как я жалею, что ушла от вас, Фаина Георгиевна, вздыхает девушка.
– Вы недовольны своей новой работой? Очень. У вас много дел?
– Намного больше, чем было у вас.
– Но вы неплохо зарабатываете?
– Что вы почти ничего.
– Невероятно! А отпуск?
– Никакого отпуска.
– У кого же вы работаете?
– Я не работаю. Я вышла замуж.
***

– Фаина, – спрашивает ее старая подруга, – как ты считаешь, медицина делает успехи?
– А как же. В молодости у врача мне каждый раз приходилось раздеваться, а теперь достаточно язык показать.

***

Раневская как-то рассказывала, что согласно результатам исследования, проведенного среди двух тысяч современных женщин, выяснилось, что двадцать процентов, то есть каждая пятая, не носит трусы.
– Помилуйте, Фаина Георгиевна, да где же это могли у нас напечатать?
– Нигде. Данные получены мною лично от продавца в обувном магазине.

***

Женщина, чтобы преуспеть в жизни, должна обладать двумя качествами. Она должна быть достаточно умна, чтобы нравиться глупым мужчинам, и достаточно глупа, чтобы нравиться мужчинам умным, говорила Раневская.

***

Однажды Раневскую спросили:
– Почему красивые женщины пользуются бoльшим успехом, чем умные?
– Это же очевидно ведь слепых мужчин совсем мало, а глупых пруд пруди.

***

Так и осталось невыясненным, оговорка это была или шутка:
– Почему все дуры такие женщины?
***

Сколько раз краснеет в жизни женщина?
Четыре раза: в первую брачную ночь, когда в первый раз изменяет мужу, когда в первый раз берёт деньги, когда в первый раз даёт деньги.
А мужчина? Два раза: первый раз, когда не может второй; второй, когда не может первый.

***

Почему Бог создал женщин такими красивыми и такими глупыми? – спросили как-то Раневскую.
– Красивыми чтобы их могли любить мужчины, а глупыми, чтобы они могли любить мужчин.

 
Требуется материальная помощь
овдовевшей матушке и 6 детям.

 Помощь Свято-Троицкому храму